И пили воду неопределённого цвета. Воду, пахнущую землёй, кладбищем, тиной и головастиками. Такой коктейль.
Северский Донец мы форсировали у Славянска. И вот там на другом, высоком берегу я выпил глоток самой вкусной в жизни воды. Глоток прозрачной холодной колодезной воды из стакана с запотевшими стенками.
Кто-то тут же хотел умыться, но солдаты, жёлтые от акрихина «болотные солдаты», сгрудившиеся с котелками у колодца, зашикали:
— Ты что? Грех такой водой умываться...
А малярия — память северскодонецких мест — нас трепала долго. Отстала только в Карпатах, как в горы пришли. Трепала по строгому расписанию, подекадно, зная, какие дни чётные, какие нечётные.
Наклоняюсь к окулярам стереотрубы. Далеко-далеко белеет Никополь. На той стороне Днепра. На высоком берегу.
95.4 — высота, господствующая в этом районе. С неё открывается глазу приднепровский простор.
А вблизи перед нею — скат, и по этому скату наискось пролегла полезащитная полоса.
Любознательный Шатохин уже успел ознакомиться с окрестными предметами. Докладывает:
— Порядок. Есть где спать ночью.
Он побывал у скирды, что метрах в шестидесяти справа от высоты. Нашёл под ней глубокие норы, вырытые немцами, окопы.
Притащил Шатохин и трофеи: два автомата и ранец, набитый патронами и гранатами.
— Опять ты барахло собираешь? — замечает Головкин.
— Барахло-барахло, — передразнивает Шатохин. — Всё в дом, всё пригодится. По́ки ты бездельничал, я уже осмотрел, что тут кругом. Ещё спать ко мне постучишься.
Головкин говорит вместо «пока» — «по́ки». «По́ки я тут сидел...»
Мне надо посылать боевое донесение. В штабе уже ждут. Каждое утро ждут. Пишу на листке блокнота: «Боевое донесение 31 октября 1943 года... Передний край обороны противника проходит...» Чёрт возьми, а где же всё-таки он проходит? Без этой фразы донесение не донесение. С неё начинается.
Линию передовой я чуть позже выясню. Но с донесением медлить нельзя.
Если бы находился сейчас на НП командир взвода управления, мне было бы легче: можно выбросить ПНП — передовой наблюдательный пункт, послать лейтенанта вперёд. Но он в госпитале. Нового не прислали.
Пошлю Лиманского и радиста. Но у меня только одна рация. Вторая — на огневой. Пусть с огневой и связываются. На огневую я позвоню, предупрежу. Каждые десять минут будут выходить в эфир.
— Лиманский, вам связаться с пехотой. Из радистов с вами пойдёт...
— Зачем радист? Это дольше. А я быстро. Туда-сюда. Аллюр три креста.
— А лошадь где?
— Вон моя лошадь гуляет. Внизу, у посадки.
Маликов поворачивает стереотрубу в сторону посадки, замечает:
— Ты, Лиманский, кудесник. Сумел всё-таки отыскать любимое домашнее животное. Только лошадь твоя на трёх ногах. Подбитая.
За нашими спинами слышится шум мотора. К кургану подъезжает на виллисе полковник, командующий артиллерией корпуса. Человек он довольно грузный, но легко поднимается по склону, проходит траншеей.
Докладываю, что наблюдательный пункт девятой батареи 312-го армейского пушечно-артиллерийского полка...
— Вольно, вольно! — говорит он. Обводит биноклем горизонт, восхищается: — Ну и устроились вы здесь! Всё насквозь просматривается. Но вам, батарейцы, долго тут не сидеть: начальство вытурит.
И вдруг слышим голос Маликова:
— Немцы!
Разведчик впился глазами в стереотрубу, повторяет:
— На нас идут немцы. Колонной.
— Где? Где? — спрашивает командующий.
— А вот как труба наведена, товарищ полковник. Двигаются в нашем направлении за посадкой. Отсюда метров семьсот.
— Да, какие-то люди, — неопределённо произносит полковник. — И их много, очень много... Но это наши. Немцев здесь быть не может. Пехота отсюда уже в трёх километрах. Так мне доложили.
— Немцы, товарищ полковник. По шинелям вижу. Правда, посадка, конечно, мешает...
Полковник озадачен:
— Как так могло случиться? Наблюдайте, разведчик, наблюдайте.
Как могло случиться — это станет ясно только потом. Высота находилась на стыке двух частей; после взятия её одна пошла правее, другая — левее. Не обеспечили взаимодействия флангов. Возник разрыв, клин. В этот клин и двинулся противник.
Маликов говорит ещё более уверенно:
— Они. Точно.
— Почему точно? — спрашивает полковник.
— Обратите внимание: несколько человек отошли от колонны и развлекаются. Стреляют в подбитую лошадь. Наши над раненым животным издеваться не будут.
Довод Маликова сильный, убедительный.
Я сажусь к стереотрубе и вижу, как люди стреляют в лошадь. Лошадь падает.
Маликов прав. Шинели не наши. И ведут себя эти люди странно.
Подаю на батарею команду «К бою». Делаю расчёты на полукилометровый рубеж, и в этот момент на курган падают две мины.
Немцы контратакуют. У них два миномёта. Вслед за разрывами мин один за другим раздаются выстрелы из противотанковых орудий. Снаряды чиркают по брустверу.
— Принимайте бой, — говорит мне полковник. — Высоту не сдавать! Пока жив хоть один из вас, она наша! Я буду на ветряке.
И снова на кургане рвутся мины. Но первое орудие «девятки» уже дало выстрел, и снаряд, низко просвистев над нашими головами, падает около посадки.
Чуть довернув орудия вправо и оттянув прицел на себя, даём залп батареей.
Разрывы ложатся точно. Вижу, как падают люди и взлетают корнями вверх кусты акаций. Но немцы не останавливаются. Они идут напролом.
Мина, разорвавшаяся на самом бруствере, разбивает стереотрубу. Труба падает в траншею.
Снова оттягиваю прицел и даю четыре снаряда беглого огня. Посадка окутывается плотным дымом. Когда ветер сносит дым, из-за кустарника снова бьёт миномёт. Один. Второй молчит. И оба противотанковых орудия молчат...
Разведчики и связисты, все, кроме одного, дежурящего у телефона, стреляют по наступающим из винтовок и автоматов.
Ещё четыре снаряда беглого огня. Люди в мышиных шинелях падают, колонна редеет, но сзади подходит пополнение. И они идут, всё равно идут, рассыпаются цепью.
Миномёт переносит огонь за курган, и это внушает мне самую большую тревогу: они «щупают» нашу связь...
Я хорошо чувствую этот бой. Гитлеровцы допустили в нём ошибку. Поздно рассыпались. Это обошлось им дорого. Но их всё равно много, не меньше двух полных рот. И теперь они ошибку исправляют, обходят высоту справа, залегают в окопы под скирдой. И, чтобы отсечь нас от батареи, кидают мины за курган. Какая-то из них может сделать роковое для нас дело — перебить провод.
— Кучер, рация развёрнута? Вызывайте дивизион!
Кучер показывает на рацию. В ней дыра от осколка. Эх, не уберегли!
Кричу телефонисту:
— Огонь!
И слышу то, что могло быть самым страшным:
— Алло, алло! — У Шатохина зрачки чуть ли не во все глаза: — ...Нет связи.
Немцы идут в завершающую атаку. Молча. Кричат разведчики и связисты «девятки»: «Лежать, гады!». «Чавела!», «В левый глаз его!», «Наша не пропадёт, ребя!»
Кричат разное.
Бьёт из карабина Головкин. Даёт длинную очередь из автомата Лиманский. Целится из парабеллума Земцов. Одна за другой летят гранаты из рук Чернова. В бою участвуют все. Я тоже занимаю место у бруствера рядом с Маликовым и Лиманским. У меня пистолет «ТТ». Хороший, точный, безотказный.
А за отворотом шинели — немецкая граната с длинной деревянной ручкой. На конце ручки, на шпагате, — маленькое белое кольцо.
Поднимается ветер. Песок попадает в затворы наших автоматов, и они отказывают. Есть одно проверенное средство, но некогда.
Бойцы хватают те винтовки, что бросили немцы при отступлении, и припасы, принесённые из-под скирды Шатохиным.
И снова идёт ожесточённая перестрелка. Слава богу, миномёт молчит. Кончились, наверно, мины. А у нас патроны на исходе.
В какую-то минуту этого боя меня тянет за рукав Шатохин:
— Есть связь с дивизионом!
Он не бросил предательски молчавшие телефонные трубки, не сменил их в горячке боя на автомат. Ждал, ждал, ждал до последнего: а вдруг.
Я говорю «до последнего», потому что связь с дивизионом появилась в ту уходящую минуту, когда ещё можно было что-то сделать. А как связь появилась, я даже не знаю. Ведь телефонисты, пошедшие разматывать катушки с кабелем в направлении штаба дивизиона, услышав выстрелы, вернулись с полдороги защищать НП... Может быть, с коммутатора дивизиона пошли им навстречу: затревожились?
Затревожились и потянули связь к нам на курган. И увидели в поле брошенные катушки с кабелем. И провод, идущий к высоте. Чьи катушки, они, конечно, сразу узнали: на каждой белилами написано «9».
Слышу голос Щербины — того самого, о котором я рассказывал, как о замечательном природном комике.
Я был к нему неравнодушен и, если приходил в штаб, обязательно заглядывал на коммутатор поболтать со Щербиной. А он не раз говорил мне:
— Товарыш старший лейтенант, та возьмите мэнэ у вашу батарэю. Що я як неприкаянный сидю при штабе? Хай тут яку дывчину посадют. Чэстно буду робыть.
Кричу:
— Щербина! Скорее, скорее командира дивизиона!
И тут же капитан на проводе. Спрашивает:
— Что у вас там происходит?
— Огонь на меня! На высоту девяносто пять и четыре! Дивизионом!
— Ты с ума сошёл? Ты отвечаешь за свои слова?
— Решают секунды, капитан!
Бросаю трубку. Возвращаюсь к брустверу. Немцы уже у основания кургана. Падают, поднимаются, бегут и... и мы проваливаемся.
Короткий, прижимающий к земле многоголосый вой, и нас кидает, мнёт, глушит.
Мы лежим на дне траншеи, нас засыпает песком с бруствера, песок скрипит на зубах, по спинам тяжело барабанят комья земли. И грудь разрывает от тёплого, удушливого, едкого, острого дыма.
Курган буквально шатается.
На руке сыро. Чуть приподнимаю голову: кровь. Нет, не ранен. Это из носа и ушей.
Снаряды, тяжёлые, как авиабомбы, рвутся на склонах.
При стрельбе без коррекции они не должны попасть в ту точку, по которой делался расчёт. Но существует эллипс рассеивания. И огонь ведёт не одно орудие, а шесть. Шесть эллипсов, один наложен на другой... В общем, густо.