— Отдыхаю.
— Не задело?
— Всё нормально, — ответила она. — Только грязная как кочегар. Лейтенант, отвернитесь. Мне помыться надо.
Она долго плескалась за моей спиной, потом сказала:
— Можете повернуться. Кстати, помыться надо и вам. У вас тоже не совсем гвардейский вид.
Любка начала расчёсывать волосы и вдруг произнесла, словно разговаривая сама с собой:
— Сволочи, не стыдно так девчонку пугать?!
В минуты затишья Любка устраивала сольные концерты. Сядет на ящик из-под снарядов или на поваленное дерево и поёт:
Тёплый ветер дует. Развезло дороги,
И на Южном фронте оттепель опять.
Наш фронт назывался Юго-Западным, но эту песню все считали своей.
Любка говорила: «Я стала южанкой». «Ан» произносила в нос, кокетничала.
Она никогда не унывала, хотя столько видела трагедий. И каждый день провожала солдат и офицеров в дальнюю, полную боли и тревожной неизвестности дорогу — в медсанбаты и госпиталя. И меня, пришёл день, проводила.
Нет, я не имел права давать ей другое имя. Никакие иные ей не шли. Она была Любкой.
...Я не только заменял имена, но иногда списывал одного героя с двух или трёх живых людей. Компоновал факты, подчиняя их сюжету. Беллетризировал материал.
Но читатели восприняли повесть как строго документальную. В письмах они интересовались подробностями боёв, спрашивали: «Не тот ли это солдат, которого я встречал там-то?», задавали вопросы: что стало с героями повести — «мушкетёрами»? как сложились их судьбы? не возвращались ли они в те места, где воевали? не нашлись ли их товарищи? будет ли продолжение?
Тогда на многие вопросы я ответить не мог.
Я понял, что сделал только разведку темы. И решил вернуться к ней снова. И к «мушкетёрам» вернуться...
...вернуться в те годы, когда на московских улицах появились юноши в военной форме. На них были коричнево-зелёные кителя, синие брюки с красным кантом. На чёрных петлицах кителей — две буквы «СШ» и скрещённые орудийные стволы.
Девочки провожали их долгими, значительными взглядами. Мальчишки тоже не сводили глаз со «спецов», безумно им завидовали, но зависть свою не выказывали: соблюдали собственное достоинство и даже именовали учащихся спецшкол полупренебрежительно «кадетами».
Втайне же мечтали о своём «кадетском» будущем.
Мечтал и я.
Гайдар и Островский были прочитаны. «Чапаев» просмотрен шесть раз. Ни один киножурнал о боях в Испании не был пропущен.
Представление о военной службе, как мне казалось, я имел чёткое. К тому же в детстве много вечеров слушал рассказы вернувшегося со срочной старшего двоюродного брата Константина Гущина.
Константин служил в ОДОНе — отдельной дивизии особого назначения, которая дралась с басмачами и переброшенными через юго-восточную границу диверсантами.
От ОДОНа мне достался пахучий солдатский ремень и пуговицы, срезанные Константином с шинели.
Пуговицы лежали в коробке. Две из них пошли в дело: на них застёгивалась моя «полевая сумка», сшитая мамой из холста.
Тогда большинство ребят ходило в школу с полевыми сумками. Кожаной у меня не было. Приходилось довольствоваться самодельной, весьма похожей на противогазную.
Как демобилизованный красноармеец, Константин получил однажды билет на парад. И я был с ним на Красной площади. Слушал, как в застывшей, торжественно-сосредоточенной тишине хмурого осеннего утра били часы на Спасской. Видел, как на коне из ворот выехал Ворошилов. Смотрел марш академий, училищ, знаменитой первой Московской Пролетарской дивизии и моих родных артиллеристов-алёшинцев.
Моих родных потому, что Алёшинские казармы были в нашем районе, и на парад алёшинцы ехали всегда по Воронцовской — мимо моего дома.
Ехали на рассвете, поэтому ребята с нашего двора тайно заводили тяжёлые круглые будильники на четыре утра.
Школа, в которой я учился, находилась в том же переулке, что и Алёшинские казармы. Военную жизнь я видел каждую перемену из окна класса.
Несколько раз мы были в самих казармах. Так что я знал и видел уже немало.
А в кармане лежал новенький комсомольский билет, выданный Пролетарским райкомом ВЛКСМ. В комсомол я вступил по документу, который после моего оперативного вмешательства внушал мало уважения. Я был неоригинален.
Искал встречи, разговора со «спецами», и возможность наконец представилась.
В те годы в Гендриковом переулке открылась библиотека-музей Маяковского. С читальным залом. Около библиотеки — садик, в садике — скамейки.
Из школы мы шли сюда. Торопились: зал не маленький, но мест не хватало. Надо было занимать пораньше.
Приходили сюда и старшие школьники, и студенты, и люди пожилые: библиотека была очень богатой.
В музее мы знали каждый экспонат, каждый предмет, афишу. И каждое кресло в зале.
Готовили уроки, писали сочинения, читали стихи.
Здесь, в читальном зале, проходили литературные вечера. Приезжали писатели. Помню, Лев Кассиль рассказывал о выступлениях Маяковского в Политехническом музее. Приезжали артисты-чтецы. Яхонтов выступал. Учил, как читать Маяковского. Мы почему-то думали: раз Маяковский, — значит, громко. А он тихо читал: «...Подошёл и вижу глаза лошадиные...» Слово за словом произносит вполголоса и грустно. Смотрит вниз, показывает рукой на тупой носок своего ботинка.
Нам так понравилось яхонтовское чтение, что через некоторое время, узнав, что Яхонтов выступает на улице Куйбышева в клубе финансово-банковских работников, мы, человек десять, поехали туда. Билетов не было. Но в зал мы всё же проникли. Пробирались тёмными узкими лестницами чёрного хода.
Заболели стихами. Приходя в читальный зал, кроме книг, нужных по программе, брали поэтические сборники.
Летом стихи читать выходили в садик. Строгого глазастого вахтёра у выхода из дома не было. Существовало доверие к читателю.
Читали Маяковского и Блока, Уткина, Светлова, Кирсанова, Асеева.
Расходились по домам — и в голове приятный поэтический ералаш:
...Где-то на Азорских островах
Девушки поют чудну́ю песню.
...Хаты слепо щурятся в закат...
...Меня знобил
______________какой-то грипп
больного полузабытья.
Должно быть, я
______________не влип ещё
в топь
_____трудной жизни
__________________без тебя.
...На Карпатах,
...На Карпатах,
Под австрийский
Свист и вой
Потерял казак папаху
Вместе с русой головой.
...Тихие гитары,
_____________стыньте, дрожа:
Синие гусары
____________под снегом лежат!
А потом, год или два спустя, читали и запоминали асеевское:
...И вот он выходит:
большой, длиннолапый,
обрызганный
ледниковым дождём,
под широкополой,
обвиснувшей шляпой,
под
вылощенным нищетою плащом.
Вокруг никого.
Лишь тюрьма за плечами.
Фонарь к фонарю.
За душой — ни гроша...
Лишь пахнет Москва
горячо калачами
да падает лошадь,
боками дыша.
На одном из литературных вечеров я познакомился с двумя «спецами». Один высокий, с «политическим зачёсом», как тогда говорили, — волосы назад. Второй — коренастый, курносый, волосы ёжиком — под бобрик. Александр Мамленов и Анатолий Белов.
Друг к другу они обращались: «Ну, мушкетёр...»
У Белова на ремешке через плечо — полевая сумка. Кожаная, тёмно-коричневая, с медным язычком. Командирская.
Они сидели в перерыве на скамеечке. Покуривали. Взрослые.
...«Сколько лет учиться?» — «Три». — «Из какого класса принимают?» — «Из седьмого». — «Документы?» — «Аттестат, заявление, комсомольская рекомендация и письмо родителей: не возражаем, мол. Напишешь письмо сам, они подпишут». — «Какие предметы в спецшколе?» — «Те же, что в восьмом — десятом классах, плюс строевая, стрелковая, уставы, химзащита, артиллерия». — «А после спецшколы?» — «Два года в училище и — лейтенанты».
Образ моей будущей жизни мне был абсолютно ясен.
Когда нас, новичков, третью батарею, построили в первый раз, перед нами выступил директор — И. С. Арцис.
Говорил о том, что ожидает нас в стенах школы. Речь закончил словами:
— Ваша батарея особая. Все вы тысяча девятьсот двадцать четвёртого года рождения. Добрая половина из вас — Владимиры. Вот у меня в руках список: Владимир Простаков, Владимир Зонов, Владимир Ронинсон, Владимир Жуков, Владимир Рычков, Владимир Смолянкин, Владимир Щеглов, Владимир Новиков, Владимир Пысин, Владимир Попов... Учитесь, старайтесь! Ваш год вас обязывает... Пройдёт время, и по вас, по делам вашего поколения будут судить о поступи дел Ильича и о выполнении его заветов. Батарея двадцать четвёртого года!
В нашем взводе директор вёл историю. Говорил — как на митинге выступал. Не объяснял, а держал речь. Экспромтом, без планов и конспектов. Спросит только вначале: «На чём мы остановились в прошлый раз?», взмахнёт темпераментно рукой — и всех уже заворожил.
Из семилетки любви к истории я не вынес. Остались в памяти даты царствований, войн, реформ, восстаний и осталось ощущение того, как скучно и нудно зубрить эти даты. Не подозревал, что историей можно заболеть так же, как и стихами.
В конце второго часа — уроки чаще всего были сдвоенными — Арцис оставлял время для свободной беседы, для вопросов и ответов. Не по программе. Мы расспрашивали его о том, что происходило в мире, просили объяснить события современные.
Шёл тридцать девятый год. Уже началась вторая мировая война. Началась в тот день, когда мы переступили порог спецшколы.
Спрашивали: что может быть дальше? как вам представляется будущее?
Запомнил ответ:
— Будущее, наверно, придётся решать вам, недаром позвали мы вас в эту школу.
Директор был штатским, но носил военную форму. Военную форму носили все преподаватели. Мужчины — френчи под ремень с портупеей, женщины — жакеты. Петлицы — артиллерийские. Без знаков различия. Знаки — «кубики» и «шпалы» — были у командиров, присланных из армии.