Продолжение следует... — страница 21 из 41

Стояла, прислушивалась, кто как спит.

Только что в палате никого не было, чуть сомкнул глаза, потом открыл — и она перед тобой. Улыбается. Улыбка у неё тоже была ангельской, если ангелы действительно так чисты и обаятельны.

— Почему не спите?

— Не могу. Которую ночь не сплю.

— Возьмите таблетку.

Я проглотил таблетку и заснул. Потом она смеялась:

— Знаете, отчего вы спали? Я дала вам простую глюкозу. У меня наркоманов нет. Все больные спят от сахара.

Ангел делала мне вторую операцию и много часов сидела около меня не отходя. И поила морсом собственного приготовления.

Она входила в палату и рано утром, и поздно вечером. В воскресенье, в день отдыха, — тоже. Только вместо форменного кителя и зелёной военной юбки под халатом — цветастое платье, а на ногах не сапожки, а туфельки.

— Что же вы не отдыхаете, Ольга Фёдоровна?

— Народ вы у меня тяжёлый. Послеоперационники. Даже когда её не было, то казалось, что она рядом.

Она могла возникать и растворяться.


Я лежал в гипсе на спине много дней. Дни были разные — короткие и длинные. Короткие, когда подскакивала температура, наступало забытьё. То вдруг было утро и за ним сразу — сумерки, вечер.

Коротким днём было 9 мая.

Сквозь сон, сквозь дрёму я услышал автоматную стрельбу. Спросил:

— Почему стреляют?

Голос Ангела мне ответил:

— Война кончилась. Победа пришла.

В длинные дни я думал и вспоминал. Я не пугался того, что случилось. И не огорчался. Это могло произойти и раньше. И должно было произойти. Когда-то надо было загибать ещё один палец.

Мне выпал жребий совсем неплохой. Мне долго везло. Но везение бесконечным быть не может.


Госпиталь в Рабке свёртывали, нас переводили в Краков. Принесли личные вещи, и тут выяснилось, что рюкзачок мой совсем тощенький. Ни гимнастёрки, ни кителя, ни сапог. Особенно сапоги жаль. Сшил мне их из хорошо выработанной, почти глянцевой кожи солдат из расчёта третьего орудия, в прошлом сапожник. И подарили мне эти сапоги орудийцы на день рождения. Надевал всего раз или два. Нельзя было носить каждый день такое красивое произведение искусства.

А плешивый мужичок-каптёрщик, глядя на меня маленькими глазками, допытывался:

— Вы хорошо помните, что у вас было? Когда вас сюда привезли, вы были в сознании или без сознания? Может, у вас ничего такого уже и не имелось?

Краковский ЭГ-379 помещался на Раковицкой улице в большом трёхэтажном здании, некогда принадлежавшем графам Любомирским.

Над зданием — купол с крестом. Ниже — скульптурная группа на библейский сюжет и родовой графский герб — щит с буквой «эл».

А у входа — надпись: «Послушание и труд». Она появилась тогда, когда здесь был устроен приют для сирот-мальчиков.

К зданию галереями примыкали два флигеля. На одном из них медсестра повесила табличку «ЛФК» — лечебная физкультура. Здесь «ломали» руки и ноги.

Я лежал на первом этаже в угловой комнате.

Когда разрешили ходить, выползал на костылях в сад перед домом, на Раковицкую.

На этой улице против дома Любомирских — костёл пресвятой Марии панны.

...Стоят у входа в костёл люди на коленях. Люди с отрешёнными, отсутствующими взглядами. А наверху на башне бьют часы.

Сколько раз пробили они, пока я был в Кракове с мая по октябрь! Эти часы мы слушали в палате, по ним сверяли время.

По этим часам люди в госпитале жили. И умирали по ним же. Не одному пробили они последний час.

Вечером на соседней койке лежал человек, а утром открываешь глаза — койка пуста, застелена свежим чистым бельём.

Так было с новым моим соседом, которого звали Виктором. В прошлом он — драматический актёр, на войне — миномётчик. Ранен тяжело, ампутировали одну ногу, потом другую. На руке тоже была операция.

Жил на пантопоне. Убивал боль и спал. В бреду плакал, ругался и читал строки из «Гамлета». Роль Гамлета была его мечтой. Говорил: «Сыграть бы эту роль, тогда и умирать можно». Он ещё не мог смириться с тем, что он уже не актёр.

Он умер на рассвете.

На рассвете дежурные сёстры совершали молчаливый и тревожный обход.

Война окончилась только на фронтах. Здесь она продолжалась. И отсюда шли страшные повестки в тыл, к родственникам, которые 9 мая облегчённо вздохнули: «Ну, слава богу, наш-то жив теперь остался».

Главным полем боя была операционная. Помню, привезли меня сюда, и я увидел, как неподвижно сидел на стуле, откинув голову назад, главный врач майор Горелов. На коленях — фартук в крови.

Сёстры шушукаются:

— Дайте Горелову несколько минут отдохнуть. Он с ног валится. Которая операция без передышки...

Со стола только что сняли другого моего соседа, тоже миномётчика — Кузю.

Рана у него страшная: вырван бок. А он постоянно шутит:

— Ничего, заживёт. На мне, как на собаке.

Был в палате и четвёртый — Петька. Так он просил себя называть — пехотный лейтенант, родом из Пензы. Раны у него небольшие, но не заживают, и на них каждый день льют расплавленный парафин.

Иногда мы втроём ходили за покупками к пану Яновскому.

По соседству с госпиталем на Любомирской улице был его маленький универсальный магазинчик. Торговал он всем, начиная от сигарет и трофейной немецкой водки и кончая велопокрышками.

Ян Яновский, лысый поляк лет сорока пяти, хорошо говорил по-русски.

Несмотря на то что он владел всего лишь лавкой, это был торговец международного класса. Давно ещё, готовясь развернуть широкую торговлю, он изучил несколько европейских языков. Но судьба большого дела ему не послала. Однако от своих глобальных замашек Яновский не отказался.

— Война кончилась, а Гитлера так и не поймали. Может, он и вправду сгорел, а может, и скрывается, — рассуждал лавочник. — Знаете, что я сделал бы, если бы он оказался в моих руках? Я посадил бы его в клетку, возил по Европе и брал за это деньги с желающих посмотреть... А потом я убил бы его!

Из истории он тоже хотел сделать лавочку.

И всё-таки этому неудачнику в сорок пятом повезло: по соседству расположился офицерский госпиталь, и значительная часть тех злотых, которые получали раненые офицеры, оказывалась в его кассе.

В Кракове тогда больше продавали, — вернее, пытались продать, чем покупали. На городских толкучках и просто на улицах стояли люди и предлагали кто что мог: конфеты, сигареты, бритвы, карандаши.

Стоит, стоит человек с просящими глазами — никто ничего не берёт...

А мимо не спеша бредут беспечные монахи с лоснящимися грешными лицами. В длинных коричневых рубахах, подпоясанных верёвками толщиной с канат. Мелькают белые крахмальные «крылатки» торопливых монахинь. Монахини спешат, не хотят выглядеть праздношатающимися. Пергаментные лица безразличны. Окружающим монахини интересуются только краешками острых, всевидящих глаз.

Бежит по тротуару мальчик. Звонит в колокольчик, кричит: «Ксёндз идёт, ксёндз идёт!» Горожане становятся на колени.

Толпа пёстрая. В ней и старые знакомые — выутюженные модники, и люди в потерявших форму замызганных пиджачках. И в домотканых рубищах тоже. Бедности много. Унылой бедности на фоне замерших, вечных костёлов и монастырей бернардинцев, францисканцев и норбертанок.

На углах кварталов — вереницы лошадей с пролётками. Скучающие извозчики ждут седоков.

Эти извозчики были нашим спасением: на костылях город не обойдёшь.

Брали пролётку и ехали узенькими средневековыми улочками мимо тесно прижавшихся друг к другу домов с тяжёлыми чёрными дверьми.

Проезжали мимо круглого «Барбакана» — бывшего крепостного форта — и попадали на площадь Главного рынка.

Пешие прогулки ограничивались ближайшим районом. В нём находился железнодорожный вокзал. На вокзал мы ходили, срезая угол, через проходной двор. Смотрели, как в Россию отправлялись поезда. По домам грустили.

Только два старичка, которых положили в нашу палату на место умершего Виктора и выписавшегося Петьки, не торопились. Однажды я слышал их разговор:

— Давай не будем спешить. Скажем доктору: тут болит, там болит. Лишних две недели прокантуемся, окрепнем.

— Это верно. Старухи, они подождут. А в санаторию когда ещё попадёшь!

Но врач их тактику разгадал быстро.

— Что? Не можете ходить? Вы уже должны ходить! Я вас сейчас научу ходить. Сестра, принесите костыли!

Старички охали, стонали, но старший лейтенант медслужбы оставался непреклонным:

— Вы поймите: движение — это жизнь! Жизнь — это движение.

Мы очень любили этого врача. Был он молодой, энергичный, крепкий. Приходил на осмотр, и от него веяло ледяной вислинской водой. Перед обходом он спускался в котельную, раздевался, и истопник окатывал его из шланга.

Когда главный врач уставал и не мог продолжать операции, то говорил: «Позовите старшего лейтенанта».

Операции он делал мастерски.

И я к нему под нож попал. А потом наступил день, когда он, подойдя к моей койке, крикнул:

— Сестра, костыли!

Надо было делать первый шаг.


Я вернулся в Москву 12 октября 1945 года.

Добирался «на перекладных».

В Кракове Кузя пристроил меня в угольный эшелон. Кузя принадлежал к той категории людей, которые повсеместно встречают своих однокашников, однополчан и односельчан. В этом случае его однополчанином оказался военный комендант станции, усадивший меня в теплушку бригады, сопровождавшей уголь.

В угольном эшелоне я пересёк границу. Пограничники проверяли документы.

Я вспомнил, как год назад «девятка» пересекла границу СССР.

Бежала по камням торопливая горная речка, звенела и пенилась вода на каменных порогах. Ветер срывал с деревьев последние листья, и их уносил поток.

Я остановил полуторку, в которой мы ехали на разведку пути, и сказал солдатам:

— Это последние сантиметры советской земли. Мы переходим государственную границу...

Не один год ждали мы, когда от врага будет очищена вся наша земля. До последней пяди. Было торжественно.

Доехали до Львова. Дальше угольный эшелон не шёл.