Продолжение следует... — страница 8 из 41

Маликов хвастает. Особой богатырской силой он не отличается.

Во взводе управления Маликова прозвали глазастым. Он и вправду глазастый. Словно родился разведчиком. Зрению и наблюдательности Маликова можно было только поражаться. И ещё тому, как уверенно, легко ориентировался он на любой местности.

Много дорог мне пришлось прошагать с ним вдвоём: то с НП на огневую, то в штаб дивизиона или в штаб полка; ходили в пехоту, ездили в разведку пути.

Отрывались от колонны и уезжали далеко вперёд: выверяли дорогу, выбирали будущие огневые позиции и наблюдательные пункты. А потом возвращались к батарее, и Маликов на ходу бросал: «Я думал, что вон в том доме, на пригорке, никто не живёт, окна были забиты, а сейчас, вижу, одну доску отодрали. Значит, кто-то есть». Или: «Когда мы ехали туда, на дороге был один след автомобиля, шина — ёлочкой. Теперь появился другой. Видите шашечки? Такие шашки у нашей штабной машины. Трофейные покрышки. А почему же мы не встретили штабную? Куда она делась? Поворотов нигде не было...»

Однажды шли мы ночью лесом. В двух шагах ничего не видно. Только стрелка компаса светится. И гнилушки за крылышками наших пилоток. Это он, Маликов, придумал. Нашёл светящиеся гнилушки, предложил:

— Давайте, старший лейтенант, заложим за бортики пилоток по одной такой штуке. Будем видеть друг друга. Не потеряемся.

Карманным фонарём в этом лесу пользоваться было нельзя: лес непрочёсанный.

— Маликов, мы, кажется, отклоняемся.

— Ничего. Положитесь на меня. Раз пошёл скат, значит, ручей близко. А ручей течёт туда, куда нам надо. Левее отклоняться можно, только не правее. Правее должна быть опушка. Перед закатом на ней колготали сороки. Где сороки, туда лучше не ходить.

Мне порою казалось, что трудную фронтовую жизнь Маликов воспринимает как занятную игру. Настолько он был уверен, весел. Настолько он чувствовал себя везде дома.

Чёрные, цыганские глаза Маликова были не только всевидящими, но и озорными, насмешливыми.

На какие только неожиданные проделки не был способен этот солдат?! Выхватит вдруг телефонную трубку у связиста на НП.

— Огневая? Кто дежурит у аппарата?

— Ефрейтор Бородин.

— Начинаем учения телефонистов. Принимайте команду: по инфантерии... один снаряд... три — огонь... угломер восемьдесят — два нуля... Заряд!

Суетливый и немного бестолковый телефонист ефрейтор Бородин в точности повторяет слова команды, а Маликов хохочет:

— Слушай, ты что, чокнутый? Я говорю глупость, несуразицу, а ты повторяешь. Когда ты научишься что-нибудь понимать в артиллерии? Разве может быть угломер восемьдесят, когда на панораме только шестьдесят делений? Небось домой вернёшься — скажешь: был артиллеристом. А ты был попкой. Даже порядок слов в команде не знаешь. Как надо? Сначала называется цель: по пехоте. Потом: гранатой... Дальше: какой взрыватель, заряд, угломер, уровень, прицел... Вот скажу комбату, чтобы перевели тебя с огневой сюда к нам, тогда соображать будешь. А сейчас доложи своему лейтенанту, что ты не разбираешься в командах.

— Есть доложить! — автоматически отвечает ефрейтор, а Маликов снова заливается.

— Что ты говоришь «есть», когда я не имею права тебе приказывать? Ты вообще думаешь? Советский солдат должен действовать сознательно и понимать каждый свой манёвр...

Маликов очень любит иронически цитировать фразы из уставов и наставлений. Он не скажет: «Я надел пилотку». Обязательно добавит: «Установленного образца». И если построил блиндаж, то «из подручных материалов». Если поступил, то «сообразно обстановке».

За «учения телефонистов» ему крепко попадало, как и за другие проделки.

Но боевой работой своей он заслуживал восхищения.

Под деревней Белозёркой струсил связист Поройко. Отказался идти с НП на батарею за супом. Не хотел вылезать из блиндажа, вокруг которого бушевал пулемётный и миномётный огонь.

Был поздний вечер. Никто не ел с утра. На Поройко смотрели десять пар глаз голодных людей.

Молчание нарушил Маликов.

— Я так понимаю: он уступает свою очередь мне... Ну ладно, студент, так и быть, схожу за тебя. Бульон, может быть, получишь, но картошки не дам. Процежу.

И он ушёл. Вернулся через два часа. Спрыгнул в траншею, снял со спины термос.

— Надо же такому — бульон по спине течёт...

Термос был пробит пулей.

— А тебя-то, Маликов, не задело?

— Да вот из телогрейки вроде клок вырвало.

— Не только из телогрейки. Смотри, кровь.

— Чепуха. Царапина. Студент, отдавай мне свой индивидуальный пакет. За тебя пострадал.

А в душе этот балагур и весельчак был лириком.

В часы, свободные от дежурств, сидел на НП и набрасывал карандашом в блокноте пейзажи. В его пейзажах всегда присутствовало настроение.

...Одинокое дерево на юру. И рядом с ним — тоже как дерево — разрыв... Журавлиный клин над горящим стогом... По полуразрушенной стене дома вьётся виноградная лоза. Ветер срывает с неё листья... Должно быть, сильный ветер: листья отлетают далеко в сторону.

А иногда Маликов рисовал пейзаж-панораму. И отмечал крестиками, где он заметил неприятельскую батарею или дот.

Потом блокнот со своими рисунками он подарил мне:

— Кончится война — будете меня вспоминать.

Вспоминаю, Маликов, часто вспоминаю!


Вытянулись управленцы цепочкой, идут друг за другом. Позади Маликова — Василь Кучер. За плечами — рация.

Кучер — чернобровый, смуглый, остроносенький паренёк «с Харьківщины». Наивный, непосредственный и очень честный. Маленький Дон-Кихот. Если в его присутствии циники дурно говорили о женщинах, он мог наброситься на них чуть ли не с кулаками. Из смуглого становился бурым, глаза сверкали:

— Прекратите свои пошлые разговоры! Як так можно?

К красивым девушкам он был неравнодушен. Но ни одной ещё в жизни комплимента не сказал. В присутствии Любки или штабных связисток тушевался, молчал. Восхищался на расстоянии:

— Ты подывысь, Маликов! Ай-яй-яй, яка идёт!

— А ты что не видел таких? — с напускным равнодушием спрашивал Маликов.

Кучер краснел, сердился:

— Ты сам тоже не видел!

— Знаешь, чернобривый, ты, в общем, толковый парень. Только в тебе ещё играет детский восторг.

Всем был хорош Кучер. И связистом безупречным был. За то и выбрали его комсомольцы «девятки» своим секретарём.


Я упоминал уже ещё одного бойца — Шатохина. Рядовой Шатохин, видимо, немного постарше Маликова и Кучера. Взгляд у него пытливый, дотошный.

Шатохин тонкий, юркий, подвижный. Такой непоседа, что дежурить у телефона — слушать трубку, привязанную к голове старым бинтом, — для него сущее наказание.

Другое дело — бегать по линии, подвешивать провода на шесты или искать обрыв.

Шатохин вообще любил искать. И знал, что где лежит.

— Отпустите меня с НП, товарищ старший лейтенант. Часика на три...

— Куда?

— Да так. Местность новая, надо посмотреть...

— А всё-таки куда ты пойдёшь?

— Ну, ладно, скажу. Наш НП у самой железной дороги. И огневая тоже у дороги. А мы пешком ходим. Дрезину бы достать. Тут километров за восемь станция. Я там видал... Эх, кататься будем! Я же для дела.

И что же? Дрезина действительно помогла. Когда началось наступление, на этой ручной дрезине мы сумели прорваться вперёд через огневой шквал немецкой артиллерии. Очень уж быстрый у неё был ход.

А бывало и так: потопчется-потопчется Шатохин на одном месте в саду, спрашивает:

— Можно раскопать? Тут мотоцикл спрятан.

— Зачем тебе мотоцикл? К тому же он не твой.

— А я и не возьму. Только посмотрю.

Потом говорит:

— Немножко ошибся. Велосипед.

Однажды после долгих боёв вся батарейная связь пришла в негодность. Порыв на порыве. Одни бесконечные узлы. Нового кабеля не дают. Но требуют, чтобы связь работала бесперебойно.

— Куда вы делись? Вас почти не слышно! — кричит мне издалека командир дивизиона. — Гоните своих бездельников по линии.

— Уже ходили.

— Пусть ещё идут. Подвесьте провода на шесты!

— Провода на шестах.

— Знать ничего не знаю! Чтобы связь была! Распустили вы людей.

О том же он говорит и на партийном собрании дивизиона. Я не опираюсь на партийную организацию. Я запустил политическую работу, не разъяснил личному составу значение победы над фашистской Германией.

К себе на НП возвращаюсь в настроении самом мрачном. Уже вечер. И погода аховая: идёт холодный дождь с мокрым снегом.

Прошу, чтобы позвали Шатохина. Приходит, спрашивает:

— Что-нибудь нужно?

Это, конечно, не по-военному. Так командиру не докладывают. В другой раз я сделал бы замечание, но сейчас не до этого.

— Нужно, Шатохин, очень нужно. Чтобы связь работала. С дивизионом и с батареей. Пойдите по линии, поднимите на шесты...

— А я ходил, поднимал.

— Так не работает же. Идите и всё исправьте.

Шатохин накидывает на шинель плащ, просит разрешения взять мой карманный фонарик и уходит.

А утром я просыпаюсь от громкого, резкого зуммера.

— «Девятка»? Вот теперь отлично слышно.

Не верю своим ушам. Не верю своим глазам.

Телефон передо мною новый, немецкий. И провод от него идёт новый.

Прошу позвать Шатохина. Он приходит грязный, облепленный глиной. Столько на нём глины, что даже обмоток на ногах не видать. Протёр кулаком глаза, докладывает:

— Ваше приказание выполнено.

— Спасибо, Шатохин.

— Служу Советскому Союзу!

Довольно улыбается, прямо-таки расплывается в улыбке, спрашивает:

— Хорошо, значит, слышно?

— Отлично. А откуда телефон и провод?

Улыбка его становится жуликовато-заговорщической:

— Да пришлось побегать — пошукать...

— А всё-таки?

— Ну, это вам не интересно. Вы сказали — я сделал.

Трубка кричит, как репродуктор. И ничто мне сейчас не может доставить бо́льшую радость, чем эта орущая мембрана!

На следующем собрании честили уже других командиров батарей. Их не слышно, «они постоянно куда-то проваливаются». А меня ставили в пример: я извлёк уроки из критики, я развернул политическую работу, опираюсь на актив и доходчиво разъясняю бойцам значение победы над фашистской Германией.