Тайну появления хорошей связи я узнал спустя месяц или два. Оказывается, Шатохин пошёл попросить кабеля в пехоте, но по дороге повстречал обоз — несколько повозок, двигавшихся в тыл. На повозках лежали трофейные телефонные аппараты и катушки с кабелем. Ночь была темна. А старички извозчики закутались от дождя в плащ-палатки...
За Шатохиным — разведчик ефрейтор Головкин. С карабином и треногой от стереотрубы. Щурится, озирается по сторонам. Такая у него привычка. Не будь этой привычки, разве приносил бы он так часто охотничьи трофеи?
Стрелял он снайперски. Любил карабин и питал неприязнь к автоматам.
— Автомат, он далеко не бьёт. И точности нужной нету. А потом, если рассудить, сумасшедшее это оружие. Когда захочет, тогда и стреляет.
Насчёт «когда захочет», пожалуй, верно. С автоматом надо было обращаться осторожно. От своего любимого автомата погиб у нас разведчик Коккинаки. Протирал кожух и задел концом тряпочки за затвор...
Произошёл и другой случай. Автомат, висевший на стене блиндажа, упал от сотрясения земли на пол. Лежит и строчит. Весь диск в стенку выпустил. Счастье, что в блиндаже никого не было.
— Головкин, кто тебе зайца подарил? — спрашивает Маликов.
— Так тебе и подарят! Иду, посматриваю кругом и вдруг вижу его, косого, километра за полтора. Ну, я его в левый глаз.
— Обязательно тебе приврать нужно: «километра за полтора».
— Ну какой же я охотник, если не привру? Твоё дело — верить или не верить. Ну, набавил трошки. Метров сто с гаком.
— Скажи лучше километр с гаком.
— Километр? Да я жестянку из-под свиной тушёнки в воздухе три раза простреливаю. Подкину — бах! — а она ещё выше от удара пули летит...
— Ну, ну, понятно. А дальше её уже в облаках не видно.
Головкин был человек с фантазией, с воображением. Особенно оно разыгрывалось тогда, когда он «выдавал устные рассказы».
До войны он работал на шахтах Донбасса, и в памяти его множество юмористических историй: как устраивался в городе на работу, как продавал на базаре пиджак, как поехал навестить своих в деревню. Это фольклор. Но Головкин не просто пересказывал когда-то услышанное — он щедро добавлял своё. И поэтому в его рассказах встречалось много невероятного.
Те же истории я слышал в исполнении телефониста дивизионного коммутатора Щербины, молоденького паренька с удивительной мимикой профессионала-комика. Он смешно надувал щёки, вращал глазами, оттопыривал губы. Играл любого героя, смеялся, плакал, имитировал голоса детей, старух, сварливых жён.
Рассказывал Щербина на украинском языке. Его импровизированные концерты проходили обычно на лужайках, лесных полянах. Достаточно было ему присесть на траву, как вокруг собиралось человек сорок — пятьдесят. И через несколько минут все уже катались от хохота.
Щербина брал исполнением, Головкин захватывал острым сюжетом.
У командира отделения разведки старшего сержанта Земцова на поясе парабеллум и кинжал.
Я начал его портрет с описания оружия не случайно.
До призыва в армию он работал бойцом на мясокомбинате и говорил, что ударом такого кинжала может свалить быка.
В армии Земцов давно. Должен был демобилизоваться, но — война. Столько лет не был в родном доме, что даже не говорил о нём.
Как сверхсрочник, он носил гимнастёрку из «командирского» сукна, портупею, добротные галифе с красным кантом и щегольские хромовые сапоги. По той же причине он носил парабеллум. Это придавало ему вполне офицерский вид.
Шагает разведчик сержант Великжанин. Его зовут Вятский. У солдат, как у епископов: один — Вятский, другой — Смоленский, третий — Новгородский. Если имена одинаковые, тогда нарекают солдата по области: Николай Псковский, Николай Владимирский.
Великжанин угрюм и немногословен. Каждый день видит во сне свою деревню, свой колхоз. Читает и перечитывает письма с обстоятельной деревенской информацией: на ком хозяйство держится, кого призвали, кто погиб, кто вернулся инвалидом. Сокрушается:
— В колхозе-то одни бабы!
Шатохин любит технику, а разведчик Лиманский лошадей. Это лихой человек, сорви голова, ухарь. Ему за тридцать. Нос перебит финкой. Ещё на гражданке. Если пытались расспрашивать Лиманского, при каких обстоятельствах это произошло, он делал выразительный знак — прикусывал согнутый палец: молчок, тайна.
Пешком ходил мало, больше передвигался верхом на лошадях. Лошади, по-моему, сами шли к нему. Чтобы добраться до штаба или огневой, он мог найти коня тёмной ночью в глухом лесу. Только что был пешим и вот уже в седле. Кричит: «Чавела!»
Естественно, боевые донесения и термос с супом он доставлял быстрее всех. Незаменим был также для выяснения различных боевых обстоятельств.
— Вперёд надо? Узнать, что там творится? Я сейчас, мигом. Аллюр три креста.
— Какой аллюр? У тебя же нет лошади...
Лиманский прикусывает палец.
Прикусывал палец и командир отделения связи сержант Черных. Это был весёлый, разбитной парень. Без конца заговорщически подмигивал серыми глазами. Играл урку. Только играл.
Сержант Чернов обычно смотрел на ужимки Черныха иронически-осуждающе. Он говорил мало, но на его лице всегда можно было чётко прочитать отношение к происходящему. Скрыть Чернов ничего не мог. Да и не старался скрывать. Этот юноша, комсомолец, пришедший в армию, кажется, из девятого класса школы, был очень сдержан. Он вмешивался в спор или в какой-либо конфликт между товарищами только в крайних случаях. И тогда был решителен, судил бескомпромиссно, веря в то, что он абсолютно прав и защищает правого.
Со школьной скамьи пришёл в батарею и связист комсомолец Аксёнов — тихий мальчик с кроткой, застенчивой улыбкой. Великолепно работал, знал технику, безупречно выполнял приказы и никогда ни на что не жаловался.
Смотришь на него: сидит дежурит в сыром окопе, промок, дрожит от холода. Он маленький, худенький.
— Как дела, Аксёнов?
Улыбается:
— Хорошо.
Командиром отделения радистов был сержант Сергеев. Человек уже с некоторым житейским опытом, поэтому на младших он смотрел с полуулыбкой мудреца.
Любил задавать им каверзные вопросы, прикидываясь непонимающим, и разыгрывать.
Вернётся с НП на огневую, его расспрашивают: «Как там на передовой?» Вполне серьёзно Сергеев городит такое, что народ только ахает. А Сергеев — дальше. До тех пор сочиняет, пока вымысел не станет очевидным.
— Ребята, он нас опять разыгрывает. Вот вредный.
Но у рассказчика ни один мускул на лице не дрогнет. Его выдаёт только удовольствие, играющее в глазах.
И ещё в глазах Сергеева была хитрость, которая в боевых обстоятельствах шла на пользу общему делу.
Я назвал одиннадцать человек. В документе, который я нашёл, сказано, что было двенадцать солдат и сержантов. Сколько ни старался припомнить ещё одного бойца из взвода управления, из тех, что шли на НП 31 октября, к сожалению, не смог.
Одиннадцать бойцов и сержантов. Люди все разные. Одинаковы в одном. Это были солдаты сорок третьего года.
Солдаты опытные, профессиональные, привыкшие к тяготам войны и хорошо знавшие врага. И уже посмеявшиеся над ним.
Это были солдаты, познавшие радость побед и потому более, чем ранее, уверенные.
И ещё: солдаты, убедившиеся на своём опыте в непреложной закономерности Отечественной войны. А она состояла в том, что наши силы росли, мы набирали превосходство и время уже работало на нас.
Пойдёт солдат в штаб армии с донесением, вернётся и рассказывает товарищам:
— Ох, ребята, знаете, сколько ещё всего за нами стоит! И пехоты понаехало, и артиллерии! Пушек в каждом дворе понатыкано!
А у ребят глаза от возбуждения горят:
— Правда?
— Ну! Сам видел!
...Тихо поскрипывает, разматываясь, катушка с кабелем. Кончается — присоединяем следующую. И опять: скрип-скрип-скрип.
Но вот в стороне кто-то свистнул, и мы видим, как наперерез нам бежит по кукурузному полю солдат, делает знак рукой: «Стойте!»
Узнаю разведчика из дивизиона.
— Капитан приказал вам, чтобы шли не на ветряк, а дальше, на высоту девяносто пять и четыре.
— Но ведь она у противника...
— Только что взяли.
Минут через пятнадцать нам попадаются трое: два конвоира и пленный. Пленный — высокий белокурый немец. Серый френч расстёгнут, один рукав наполовину оторван. Лицо перекошено, на щеке кровь, дышит широко раскрытым ртом, как боксёр в перерывах между раундами. В глазах — злой, лихорадочный блеск. Ещё не остыл.
— Откуда ведёте?
— С высоты девяносто пять.
— Уже наша?
— Тяжело далась.
Потом перед нами возникают два кургана. Ближний пониже. Дальний — высокий, тупоголовый, с крутыми склонами. Это и есть высота 95.4.
Взбегаем на неё и видим следы недавнего боя: в траншее лежат трупы гитлеровцев, по брустверу разбросаны немецкие винтовки, гранаты, противогазы «лошадиная морда», патроны. Чуть пониже — разбитый крупнокалиберный пулемёт.
Впереди тихо. Выстрелов не слышно. Начинаем осваивать наш новый наблюдательный пункт. Бойцы вытаскивают из траншей трупы, относят их вниз, в кукурузу.
Черных присоединяет кабель к телефону, даёт проверку, с батареи отвечают. Слышимость хорошая.
Связисты начинают тянуть «нитку» к дивизионному коммутатору в село Балки. Это близко.
Маликов устанавливает стереотрубу.
— Смотрите, старший лейтенант! Тут всё как на ладошке. Диспозиция! Другого слова нет.
Да, такой удобной высоты мы ещё никогда не встречали.
Отступая, гитлеровцы старались всегда закрепиться на местах возвышенных, мы оказывались в низинах. Атаковали снизу.
Когда мы стояли на Северском Донце, 312-й артполк занимал позиции перед Лисичанском. Потом его перебросили правее по фронту — к Красному Лиману, и мы два месяца сидели в болотах, кормили малярийных комаров и до глухоты в ушах глотали акрихин.
Наблюдательные пункты — только на деревьях. По деревьям мы научились лазить, как обезьяны. Особенно быстро натренировались слезать. При начале артобстрела. Здесь показывали рекорды.