адание более трудное. Поэтому мы его откладываем. До момента, пока не начинаем понимать, что оставили желание навсегда неисполненным. И что это желание, в котором мы себе не признались, есть мы сами, вечные узники склепа.
Мессия придёт ради наших желаний. Он отделит их от образов, чтобы исполнить. Или, скорее, чтобы показать их уже исполненными. Что мы вообразили, то уже имеем. Остаются — неисполнимые — образы исполненного. Из исполненных желаний он создаёт ад, из неисполнимых образов — лимб. А из воображаемого желания, из чистого слова — блаженство рая.
Специальное бытие
Средневековые философы были увлечены зеркалами. В особенности они интересовались природой отражений, которые в них появляются. Каково их бытие (или, скорее, их небытие)? Телесны они или нетелесны, субстанции они или акциденции? Тождественны ли они цвету, свету или тени? Наделены ли они свойством пространственного перемещения? И как зеркало может впускать их формы?
Конечно, бытие отражений должно быть весьма особенным, потому что если бы они были просто телом или субстанцией, как бы они могли занимать пространство, уже занятое тем телом, которое есть зеркало? И если их местом является зеркало, то при передвижении зеркала с ним должны были бы передвигаться также отражения.
Прежде всего, отражение есть не субстанция, а акциденция, которая не находится в зеркале как в некоем месте, но как в некоем субъекте (quod est in speculo ut in subiecto[78]). Быть в субъекте — это для средневековых философов способ существования того, что не субстанциально, то есть существует не через себя, но в чём–то другом (учитывая близость между любовным переживанием и воображением, не удивимся, что, как Данте, так и Кавальканти в том же смысле определили любовь как «акциденцию в субстанции»).
Из этой несубстанциальной природы отражения вытекают два его свойства. Поскольку оно не субстанция, оно не обладает непрерывной реальностью, и про него нельзя сказать, что оно перемещается с места на место в пространстве. Скорее, оно генерируется в каждый миг, согласно движению или присутствию того, кто его созерцает: «Как свет создаётся всегда заново согласно присутствию светящегося, так мы говорим и про отражение в зеркале, что оно производится каждый раз согласно присутствию того, кто смотрит».
Бытие образа есть одна непрерывная генерация (semper nova generatur[79]). Будучи генерацией и не субстанцией, он каждый миг создаётся заново, подобно ангелам, которые согласно Талмуду, поют хвалу Богу и внезапно исчезают в ничто.
Второе свойство отражения в том, что оно не может быть определено в категории количества и не является, собственно говоря, формой или образом. Скорее, это «вид образа или формы (species imaginis et formae)», который сам по себе не может быть назван ни длинным, ни широким, но «обладает только видимостью длины и ширины». То есть размеры отражения — это не измеримые количества, а только внешняя видимость, способы бытия и «черты» (habitus vel dispositiones). Это — когда мы можем сослаться только на «черты» или на этос — более интересное значение выражения «быть в субъекте». То, что бытует в субъекте, имеет форму species, своего обыкновения, жеста. Это никогда не вещь, но всегда и только «вещь такого рода».
Термин species, что значит «внешний вид», «видимость», «вид», происходит от корня, означающего «смотреть, видеть» и встречается в speculum (зеркало), spectrum (образ, призрак), perspicuus (прозрачный, ясно видимый), speciosus (красивый, показывающий себя), specimen (пример, знак), spectaculum (зрелище). В качестве философского термина species используется для перевода греческого eidos (как genus для перевода genos[80]); отсюда тот смысл, который термин приобретёт в науках о природе (виды животных или растений) и в языке торговли, где термин будет обозначать «товары» (особенно в смысле «пряностей», «специй») и, позднее, деньги (especes).
Образ есть бытие, чья сущность — быть видом, видимостью или внешностью. Специальное есть бытие, чья сущность заключена в его данности видимым, в его внешнем виде.
Специальное бытие абсолютно не субстанциально. Оно не имеет собственного места, но случается в субъекте, и есть в нем как habitus или способ существования, как образ есть в зеркале.
Вид каждой вещи есть её видимость, то есть её чистая интеллигибельность. Специальное бытие есть бытие, совпадающее со своим становлением видимым, с собственным откровением.
Зеркало — это место, в котором мы обнаруживаем, что имеем образ и, одновременно, что он может существовать отдельно от нас, что наш «вид», или imago[81], нам не принадлежит. Между перцепцией образа и узнаванием себя в нём имеется промежуток, который средневековые поэты называли любовью. Зеркало Нарцисса есть, в этом смысле, источник любви, неслыханный и жестокий опыт, когда отражение есть и не есть наш образ.
Если этот промежуток отменяется, если мы узнаём себя — пусть на мгновение — без бытия в образе неузнанными и внушающими любовь, это значит, что любить больше невозможно, это значит верить, что мы являемся хозяевами собственного отражения, совпадаем с ним. Если промежуток между перцепцией и узнаванием продлится неопределённо долго, образ интериоризуется как фантазм, и любовь впадёт в психологию.
В Средние века вид называли intentio, намерение. Термин обозначает внутреннюю тягу (intus tensio) любого существа, толкающую его сделаться образом, сообщаться. Вид, в этом смысле, есть не что иное, как тяга, любовь, посредством которой всякое существо желает себя самого, желает продолжить собственное бытие, сообщить себя. В образе бытие и желание, экзистенция и позыв полностью совпадают. Любить другое существо означает: желать его вид, то есть то самое желание, каким оно желает продолжать своё бытие. Специальное бытие есть, в этом смысле, бытие совместное или общее, и это есть нечто вроде образа или лика человечества.
Вид не подразделяет род, он его выставляет. Бытие, желающее и желанное, в роде делается видом, становится видимым. И специальное бытие не означает индивидуальное, отождествлённое с тем или иным качеством, которые принадлежат исключительно ему. Оно означает, напротив, любое бытие, то есть такое, которое безразлично и общо всем своим качествам, обладает ими, не допуская идентификации ни с одним.
«Любое бытие есть желанное» есть тавтология[82].
«Специальный» означает красивый и только затем неистинный, видимый. Вид означает то, что делает видимым, и только затем принцип классификации и эквивалентности. «Сделать вид» означает «прикинуться, ввести в заблуждение»; но индивидам, конституирующим вид, это придаёт уверенности.
Нет ничего более поучительного, чем это двойное значение термина «вид». Он есть то, что предлагается и передаётся взгляду, то, что делает видимым и, вместе с тем, то, что может — и должно любой ценой — быть зафиксировано в некоей субстанции и в некоем специфическом отличии, чтобы смочь конституировать некую идентичность.
Персона исходно означает маску, то есть нечто в высшей степени «специальное». Ничто не отражает лучше суть методов богословия, психологии и социологии, в центр которых поставлена персона, чем тот факт, что христианские богословы воспользовались этим термином для перевода греческого hypostasis[83], то есть чтобы привязать маску к субстанции (три персоны в одной субстанции). Персона есть захват вида и его крепление к субстанции, чтобы произвести её возможную идентификацию. Документы идентификации содержат фотографию (или другой механизм захвата вида).
Специальное должно быть везде уменьшено до персонального, а то — до субстанциального. Превращение вида в принцип идентичности и классификации есть первородный грех нашей культуры, её самая непоколебимая установка. Нечто персонализируется — его относят к некоей идентичности — только при условии принесения в жертву особенности. Специальное есть, на самом деле, бытие — лицо, жест, событие — которое, ни на что не походя, походит на всё остальное. Специальное бытие восхитительно, потому что предлагается, прежде всего, в общее пользование, но не может быть объектом частной собственности. Для персонального, напротив, невозможны ни пользование, ни наслаждение, но только собственность и ревность.
Ревнивец путает специальное с персональным, грубый примитив — персональное со специальным. La jeune fille[84] ревнует к самой себе, добрая жена насилует саму себя[85].
Специальное бытие сообщает только собственную коммуникабельность. Но её отделили от самой себя и конституировали в некую автономную сферу. Специальное превратилось в спектакль. Спектакль есть отделение от общего бытия, то есть невозможность любви и триумф ревности.
Автор как жест
22 февраля 1969 года Мишель Фуко прочитал свой доклад «Что такое автор?»[86] перед членами и гостями Французского философского общества. Двумя годами ранее публикация «Слов и вещей» наделала много шума, и в публике (среди прочих присутствовали Жан Валь, который представлял докладчика, Морис де Гандильяк, Люсьен Гольдман и Жак Лакан) не просто было отличить светское любопытство от ожидания объявленной темы. Сразу после вступления Фуко формулирует при помощи цитаты из Беккета («Какая разница, кто говорит, — сказал кто–то, — какая разница, кто говорит») индифферентность по отношению к автору как девиз или фундаментальный принцип этики для современного письма. В письме главное, как он считает, не столько экспрессия субъекта, сколько зияние некоего промежутка, в котором пишущий субъект непрестанно исчезает: «…маркер писателя теперь — это не более чем своеобразие его отсутствия».