Профессор Желания — страница 31 из 53

ами в однокомнатную квартиру Баумгартена и там, на его мексиканском домотканом ковре, посреди книжных стопок из сборников его поэзии, принялась позировать для нового эротического иллюстрированного журнала, распространяемого только на Западном побережье по хорошо продуманному желанию владельцев, супругов Шёнбрунн. Журнал — а мы готовим сейчас пилотный выпуск — будет носить название «Пизда».

— Супругам Шёнбрунн, — поясняет Баумгартен, — надоели экивоки.

Стройная рыжеватая блондинка в джинсах и отделанной бахромой кожаной курточке еще в книжном магазине сообщила нам, что не против попозировать обнаженной настоящему мастеру, поэтому на квартире Баумгартен вручил ей для вдохновения один из своих выпускаемых в Дании порнографических журналов.

— Ну как, Венди, тебе такое по силам? — самым серьезным тоном спрашивает он у школьницы, усевшейся на диван с журналом в одной руке и рожком мороженого «Баскин-Роббинс» в другой; будучи безупречным сценаристом, Баумгартен не удержался от того, чтобы купить ей мороженое по дороге. («Какое ты любишь, Венди? Давай говори, не стесняйся! Бери двойную порцию с карамельной крошкой, ни в чем себе не отказывай! А как насчет тебя, Дэйв? Тоже небось хочешь — с кусочками шоколада?»)

Прочистив горло, Венди захлопывает порнографический журнал, вгрызается в остатки рожка и, стараясь держаться как можно непринужденнее, отвечает:

— Нет, для меня это чуточку чересчур.

— А что не чересчур? Давай покажи нам на снимке, что тебе было бы в самый раз!

— Ну, не знаю. Наверное, что-нибудь типа «Плейбоя».

Действуя слаженно, как тандем нападающих, прорывающихся с мячом от центра к воротам сквозь глухую защиту, или как двое поденных рабочих, методично вбивающих в землю сваю поочередными ударами молотов (примерно так мы с Биргиттой разбойничали в континентальной Европе в период нашей конкисты), мы с Баумгартеном постепенно раздеваем девочку, провоцируем ее принимать все более и более рискованные позы, и вот она уже лежит на спине в трусиках бикини, в ботфортах и только… И это, говорит нам семнадцатилетняя ученица Школы имени Вашингтона Ирвинга, заглядывая снизу вверх в две пары глаз и легонько подрагивая всем телом, черта, за которую она не зайдет.

Что потом? Черта, значит, черта — это мы с Баумгартеном понимаем сразу же, не сговариваясь. Что я и подчеркиваю сейчас в разговоре с доктором Клингером, подчеркиваю наряду с тем фактом, что не было ни слез, ни насилия, да какое там! Ни один из нас до нее и пальцем не дотронулся.

— И когда же это произошло? — интересуется Клингер.

— Две недели назад.

Я встаю с кушетки и надеваю пальто.

И ухожу. Я не мог решиться на признание целых две недели и даже на сегодняшнем сеансе тянул с ним до конца часа. Следовательно, имею полное право уйти, умолчав (и этого я психоаналитику не скажу никогда), что так долго не рассказывал ему об этом инциденте вовсе не из страха перед осуждением за рецидив распущенности, а, скорее, из-за фотографии на его столе, маленького цветного фото дочери Клингера, девочки-подростка в выцветшем джинсовом комбинезоне и футболке школьного образца, фото, сделанного где-то на пляже и вставленного в трехстворчатую складную рамочку между снимками сыновей доктора.

И первым же летом по возвращении на Восточное побережье я познакомился с молодой женщиной, разительно отличающейся от всех этих утешителей, советчиков, искусителей и провокаторов (имевших на меня влияние, как выразился бы мой отец), в сторону которых накренилось мое онемевшее, асексуальное и практически мертвое тело с тех пор, как я зажил в одиночку, не ведая ни женщин, ни наслаждений, ни страстей.

Коллеги, супружеская пара, с которой я только что познакомился, пригласили меня провести с ними уик-энд на мысе Кейп-Код и там познакомили с Клэр Овингтон, их молодой соседкой, снявшей крошечное дощатое бунгало посреди зарослей шиповника возле самого пляжа Орлеане для себя и своего золотистого лабрадора. Дней через десять после того, как мы провели с ней целое утро в милых беседах на берегу (за эти десять дней я уже успел отправить Клэр болезненно любезное письмо из Нью-Йорка и обсудить ее в ходе нескольких вязких, как песок, сеансов с доктором Клингером), я по наитию возвращаюсь в Орлеане и поселяюсь в тамошней гостинице. Нежное сладострастие — вот что вопреки голосу разума привлекает меня в Клэр (как прельщало когда-то в Элен), и происходит со мной такое впервые больше чем за год, происходит мгновенно и бурно. Воротясь в Нью-Йорк после первого короткого визита, я только о ней и думал. Может быть, ко мне вернулись желание, доверие и отзывчивость? Да нет; еще нет. Всю неделю, прожитую в гостинице, я веду себя как маленький мальчик на уроке танцев, которому страшно, что у него вот-вот отнимут столь же крошечную партнершу. Что я ни делаю — дверь перед ней открываю или вилку в руку беру, мне почему-то позарез необходимо демонстрировать безупречные манеры. И все это — после письма, такого отважного, такого самоуверенного, такого остроумного! Почему я, идиот, послушался доктора Клингера? «Разумеется, поезжайте, вы в любом случае ничего не теряете!» А что потеряет он сам, если я тут отпраздную труса или слабака? Где, черт побери, его неизменно трезвый взгляд на вещи? Импотенция — это ведь вам не шутка! Это самая настоящая чума! Из-за нее люди кончают с собой! И ночью, на одиноком ложе, после еще одного целомудренного вечера с Клэр, я прекрасно понимаю, почему они так поступают. Утром, перед самым возвращением в Нью-Йорк, я прихожу к ней в бунгало на ранний завтрак и, поедая пирог с черникой, пытаюсь объясниться и принести извинения — и вместе с тем хоть как-то восстановить собственное достоинство. Иначе мне было бы никак не оправиться от понесенного позора, хотя зачем мне в дальнейшей жизни, замешенной на половом бессилии, может понадобиться восстановленное достоинство, тоже пока не ясно.

— Далеко же я зашел, когда написал вам такое письмо, а потом приехал и после всей этой артподготовки так ни на что и не решился… А теперь вот… я опять исчезаю.

И тут я чувствую, как от корней волос поднимается и накрывает меня с головой горячая волна позора, от которого я надеялся спастись бегством.

— Должно быть, вы считаете меня чудаком. Да я и себе кажусь чудаком сейчас. Строго говоря, кажусь им себе уже довольно давно. И мне хочется объяснить вам, что моя показная холодность вызвана отнюдь не тем, что вы меня оттолкнули словом или делом.

— Но, — перебивает меня Клэр, прежде чем я пускаюсь в новый тур рассуждений о собственном чудачестве, — я страшно польщена. Ваша, как вы говорите, холодность — главная изюминка нашего флирта.

— Вот как? — говорю я, ожидая какой-нибудь предательской подножки. — И в чем же, на ваш взгляд, заключается эта изюминка?

— Так приятно встретить человека, который стесняется признаться в своих чувствах. И это в наше-то время, в Эпоху Полной Бесцеремонности!

Господи, и душа у нее такая же нежная, как тело! А такт! А спокойствие! Наконец, житейская мудрость! Физически она привлекает меня точь-в-точь как Элен, но на этом сходство меж ними и заканчивается. Уверенность, самообладание, решительность — все эти завидные качества Клэр, в отличие от Элен, не поставила на службу эгоистическим поискам удовольствий. В двадцать четыре года она уже выпускница Корнелла по специальности «экспериментальная психология», оканчивает аспирантуру в Колумбийском университете и наряду с этим преподает одиннадцати-двенадцатилетним подросткам в частной школе на Манхэттене, а в следующем семестре ей поручено возглавить комитет, составляющий сводную учебную программу! Да уж, для человека, которого, как я понял, на профессиональном поприще отличают ум, хладнокровие, компетентность и безукоризненность, Клэр на удивление невинна и безгрешна в личной жизни; ее отношение к друзьям, домашним и садовым растениям, собаке, стряпне, родной сестре Оливии, проводящей лето на курорте Мартас-Винъярд, и к трем племянникам, детям сестры, столь же безмятежно и вместе с тем сдержанно, как у хорошо воспитанной десятилетней девочки. В общем и целом этот безалкогольный коктейль, смешанный из здоровых общественных амбиций, безропотно — аккуратного исполнения домашних обязанностей и девичьей впечатлительности и восприимчивости, действует на меня опьяняюще. Меня влечет к ней неудержимо. В том смысле, что я не нахожу ни малейшей необходимости себя удерживать. Вот искусительница, чьему соблазну я вправе наконец поддаться!

Теперь меня словно бы каждый раз бьют под дых, стоит мне вспомнить (а вспоминаю я об этом ежедневно и ежечасно), что, написав Клэр остроумно-игривое, а значит, зазывное письмо, я затем чуть было не отрекся и от него, и от нее самой. И даже сказал доктору Клингеру, что сам факт сочинения и отправки подобного послания роскошной молодой женщине, с которой я по воле случая проболтал пару часов на пляже, сам этот факт свидетельствует о полной безнадежности как моего нынешнего положения, так и перспектив на будущее. Я уже практически уговорил себя проманкировать совместным завтраком в то последнее утро в Орлеане, так страшно мне стало при одной мысли о том, что воспрянувшее после долгого недуга желание заставит меня в самый последний миг предпринять безумную попытку обольщения с чемоданом в одной руке и билетом на самолет в другой. Как же мне удалось преодолеть постыдную слабость? И чему я обязан преодолением: слепой удаче, мудро-оптимистическим наставлениям доктора Клингера или все-таки грудям Клэр в более чем смелом по тем временам купальном костюме? А если справедливо это последнее предположение, то будь благословенна каждая из обеих великолепных грудей, и будь благословенна тысячу раз! Потому что теперь, а вернее, отныне я заинтригован, очарован, восхищен и бесконечно благодарен за все с нею так или иначе связанное: за сноровку. с какой она организует собственную жизнь, за терпение, привносимое ею в наши соития, за деликатность, с которой она подходит к ним, словно бы зная заранее, сколько именно сырого и грубого секса, а сколько нежной чуткости требуется для того, чтобы я мог сбросить мучительное напряжение и вновь уверовать в спасительную силу совокупления