ется, рассказал Эрби про тебя, а он ответил, что никогда на твой счет и не сомневался. И уже все про тебя знает. Прочитал о твоей университетской лекции и даже мельком видел отчет о ней в местных теленовостях. Он сказал, что хвастает тобой перед всеми своими клиентами. Ну и что ты на все это скажешь? Эрби Братаски! Да, кстати, а как ты догадался, что речь пойдет именно о нем?
— Просто предположил.
— Предположил и, надо же, не ошибся. Да ты телепат, мальчик мой. Ах, какое восхитительное мясо! Ну и почем оно здесь за фунт? Давным — давно, в мое время, такая вырезка стоила…
И мне хочется обнять его, притиснуть неумолкающий рот к моей груди и сказать ему: «Все в порядке, здесь все тебе рады, и никуда тебе больше не нужно уезжать». Но, строго говоря, нам всем придется съехать отсюда меньше чем через сто часов начиная с настоящей минуты. И, пока смерть не разлучит нас, бесконечная близость отца с сыном и бесконечная пропасть между ними сохранятся в одной и той же обескураживающей пропорции, возникшей едва ли не с самого моего рождения.
Стоит Клэр вернуться на кухню, как он оставляет меня следить за догорающими угольями и устремляется в домик «полюбоваться ее красотой». Успокойся, кричу я вслед ему, но с таким же успехом можно было бы призвать к спокойствию маленького мальчика, которого впервые взяли с собой на стадион «Янки».
А моя янки усаживает его лущить кукурузные початки. Но, разумеется, никто и ничто не мешает человеку, который лущит кукурузные початки, болтать не закрывая рта. На пробковом щитке, который Клэр прибила над мойкой, прикреплены наряду с несколькими рецептами, вырезанными из «Таймс», фотографии, присланные ей Оливией из Винъярда. Сейчас до меня доносятся их голоса: папа и моя девушка обсуждают детей Оливии.
Оставшись в одиночестве на все время, пока не дойдет до готовности мясо, я наконец выкраиваю минутку на то, чтобы вскрыть конверт, присланный мне из университета: я получил его на почте в городке, когда приехал туда встретить папу с другом, и с тех пор так и таскал в заднем кармане. Вскрыть его раньше я не озаботился, потому что это наверняка было не то письмо, которого я теперь ожидал со дня на день (да и изо дня в день тоже), не ответ из университетской типографии, куда я по возвращении из Европы передал окончательную версию своего эссе о «Человеке в футляре». Нет, письмо, извлеченное из заднего кармана, было переслано на мой факультетский адрес с кафедры английского языка и литературы Христианского университета штата Техас, и оно впервые за весь день принесло мне истинное и полноценное облегчение. Ох уж этот Баумгартен, шутник и греховодник, каких еще поискать!
Дорогой профессор Кипеш!
Мистер Ральф Баумгартен, претендент на вакансию «приглашенного писателя» в Христианском университете штата Техас, назвал Вас в качестве специалиста, хорошо знакомого с его поэтическим творчеством. Мне не хотелось бы нарушать Ваши планы, однако не могли бы Вы при первой удобной для Вас возможности прислать нам письмо с подробной оценкой его стихов, преподавательской деятельности и морально — этической позиции. Вы можете полностью положиться на то, что Ваши комментарии не получат ни малейшей огласки.
Заранее благодарю за помощь.
Искренне Ваш, Джон Фэйрбейрн, заведующий кафедрой
Дорогой профессор Фэйрбейрн, возможно, Вас заинтересует и моя оценка деятельности летнего ветра, с которой я также хорошо знаком… Я сунул письмо в задний карман и занялся мясом. Дорогой профессор Фэйрбейрн, Бог, а не я, Вам в помощь, однако не сомневаюсь в том, что Ваши студенты узнают от мистера Баумгартена о жизни и о самих себе чрезвычайно много нового… Интересно, думаю я, кто следующий? Не поставить ли на стол, за который мы вот-вот сядем ужинать, лишний прибор для Биргитты? Или же она предпочтет встать рядом со мной на колени?
На кухне, мне слышно, папа с Клэр уже перешли к обсуждению ее недостойных родителей. «Но как же так может быть?» — доносится до меня его негодующий голос. И, судя по этому тону, мне ясно, что, к чему бы конкретно ни относился папин вопрос, ответ ему уже, безусловно, известен заранее и входит в непримиримое противоречие с его собственной страстью к вечному улучшению мира.
— Наверное, потому, — отвечает ему Клэр, — что они с самого начала не больно-то подходили друг другу.
— Но у них же две красавицы дочери, да они и сами оба окончили колледж, а значит, их жизненные позиции весьма прочны. Нет, я этого просто не понимаю! Пьянство — как может быть такое? Куда оно человека заводит? При всем моем уважении, я не могу не назвать это сущим идиотизмом. Самому-то мне, увы, высшего образования получить не удалось, и преимуществами, которые оно предоставляет человеку, я пользоваться не мог. Если бы оно у меня только было! Но его не было, и точка. Но вот моя матушка, позвольте рассказать вам, относилась ко всем окружающим, да и ко всему миру в целом с удивительной, можно сказать, непревзойденной доброжелательностью. Что это была за женщина! Мама, говорил я ей, чего ради ты опять моешь пол? Мы с Ларри зарабатываем достаточно, мы дадим тебе денег, найми себе женщину, и пусть она моет у тебя пол. Но нет…
И только за ужином наконец, по слову Чехова, над столом пролетает тихий ангел. Однако лишь затем, чтобы сразу же вслед за ним на всю нашу небольшую компанию пала тень глубокой печали. Может быть, папа сейчас с трудом удерживается от того, чтобы расплакаться, проговорив столько часов подряд, но так и не высказав самого главного? Действительно ли он на грани истерики или я всего-навсего приписываю ему собственное душевное состояние? Но почему же мне кажется, будто я потерпел поражение в жаркой сече, хотя на самом деле мне, безусловно, удалось одержать в ней победу?
Мы вновь едим на крыльце под навесом (в России такие называют открытыми верандами); сидя здесь с вечным пером и блокнотом, я на протяжении многих минувших дней изо всех сил пытался выговориться. Восковые свечи незаметно для глаза истаивают и оплывают в старинных оловянных подсвечниках; ароматические свечи с гвоздичной отдушкой, присланные из Винъярда, роняют раскаленные восковые капли на стол. Свечи сейчас горят повсюду, куда ни бросишь взгляд; Клэр любит зажигать их по вечерам на веранде; должно быть, это пристрастие к свечам — единственная экстравагантная черточка, ей присущая. Часом раньше, пока она с коробком спичек в руках обходила один подсвечник за другим, папа (уже усевшись за стол и разложив у себя на коленях салфетку) принялся перечислять ей названия гостиниц, трагически сгоревших в здешних местах за последние двадцать лет. В ответ на что Клэр поспешила заверить его, что относится к огню с крайней предусмотрительностью. И все же, стоит повеять легкому ветерку, а свечному пламени — чуть поколебаться, как папа с беспокойством оглядывается по сторонам, норовя поймать и пресечь пожар в самом зародыше.
Сейчас нам слышно, как падают в траву первые перезрелые яблоки — сад прямо за домиком. Слышно уханье «нашей» совы — именно так в разговоре с гостями именует Клэр эту птицу, которую мы в глаза не видели, но которая как — никак живет в «нашем» лесу. Если мы все сейчас замолчим и какое-то время не будем нарушать тишину, завлекает Клэр двух стариков, словно маленьких мальчиков, из чащи может выйти попастись возле наших яблонь олень. Солнцу велено не лаять, чтобы не отпугнуть его. Лабрадор начинает немного поскуливать, услышав из хозяйских уст свою кличку. Ему одиннадцать лет, и подарили его Клэр, когда ей самой было всего четырнадцать. С тех пор она любит пса сильнее всего на свете — особенно с тех пор, как Оливия уехала учиться в колледж, и до того момента, когда Клэр повстречала меня. Через несколько мгновений Солнце мирно засыпает, и воцаряется полная тишина, не считая кваканья древесных жаб (не зря же их называют квакшами) и пения сверчков, двух самых популярных мелодий этого лета.
Сегодня вечером я не могу насмотреться на Клэр. Меж двумя гравюрами работы старых мастеров, какими кажутся при свете свечей лица наших визитеров, лицо ее более, чем когда-либо, раскрывается в своей яблочной гладкости, яблочной миниатюрности, яблочной свежести, яблочной прохладе, яблочной заурядности, яблочной лучезарности… ничего более безыскусного и ни в каких украшениях не нуждающегося… и никогда прежде такого не было тоже… Так чего ради я напускаю на себя нарочитую слепоту и внушаю себе, что со временем мы неизбежно должны расстаться? Чего ради навожу на себя эту порчу, через сито которой не просеивается ровным счетом ничего, кроме того, что обещает мне беспримесное наслаждение? Но, с другой стороны, разве не настораживает меня это нежное, это безмятежное обожание само по себе? Что случится, когда проявятся и другие присущие Клэр черты? А что, если никаких других черт просто-напросто нет? Да, но у меня-то они есть! И как долго сумею я скрывать от нее свою темную сторону? Много ли времени пройдет, прежде чем я наемся досыта ее неиспорченностью, много ли времени пройдет, прежде чем прелестная акварель жизни с Клэр начнет расплываться и смазываться и я вновь останусь один, оплакивая потерянное и вместе с тем глядя в будущее?
И, дав наконец волю долго подавляемым сомнениям, расслышав их голоса, сливающиеся в оглушительный унисон, прожив под их трезвым и вещим знаком весь этот день, я чувствую их физическое присутствие с такой осязаемостью, как будто они впиваются в мое тело болезненными булавочными уколами. Все это преходяще, думаю я, и, как будто меня и впрямь искололи, как будто из крошечных, но бесчисленных ранок вытекает сейчас вся моя сила, мне кажется, что я вот-вот лишусь чувств и упаду со стула. Все это преходяще. Ничего не то чтобы вечного, но и длительного просто-напросто не существует. Ничего, кроме моих не оставляющих ни малейшей надежды воспоминаний о непоследовательности и непостоянстве; ничего, кроме исландской саги длиной в целую жизнь о том, что никогда не срабатывает…
Нет, конечно же, Клэр еще со мной, конечно же; она сидит за столом прямо напротив меня, что-то рассказывая моему отцу и Барбатнику о планетах, которые собирается им показать в ночном небе, потому что нынче планеты должны быть особенно ослепительны среди дальних созвездий. Волосы у нее заколоты на затылке, обнажая беззащитный позвонок, от которого отходит стебель стройной шеи; светлый