Прогулка под деревьями — страница 34 из 73


июнь

Вечер, десять часов, листва темнеет, цветы на лаврах блекнут, небо серебрится, как зеркало.

Жидкая, юркая змейка воды.


сентябрь

Китайская поэзия. «Девятнадцать древних стихотворений» («Пресс юниверситер франсэз»), известных в Китае каждому. Датируются, скорее всего, эпохой Хань (между третьим веком до нашей и третьим веком нашей эры)[74].

Далеко, далеко в выси неба звезда Пастух,

И светла, и светла ночью Дева, где Млечный Путь.

И легки, и легки взмахи белых прелестных рук,

И снует, и снует там на ткацком станке челнок.

День пройдет, а она не успеет соткать ничего,

И от плача ее слезы падают, точно дождь.

Млечный Путь — Хань-река с неглубокой прозрачной водой —

Так ли непроходим меж Ткачихою и Пастухом?

Но ровна и ровна полоса той светлой воды…

Друг на друга глядят, и ни слова не слышно от них!

В основе стихов — легенда о двух звездах, Пастухе (Альтаир) и Ткачихе (Вега в созвездии Лиры), которые разделяет Млечный Путь. Небесные созвездия и совершенно конкретная работа ткача чудесно, без малейшего нажима, сопоставлены здесь и говорят о разлуке.

Другая вещь в комментариях не нуждается:

Все то, что ушло, отчуждается с каждым днем,

И то, что приходит, роднее нам с каждым днем…

Шагнув за ворота предместья, гляжу вперед

И только и вижу холмы и надгробья в ряд.

А древних могилы распаханы под поля,

Сосны и кипарисы порублены на дрова.

И листья осин здесь печальным ветром полны.

Шумит он, шумит, убивая меня тоской.

Мне снова прийти бы ко входу в родимый дом.

Я хочу возвратиться, и нет предо мной дорог!

* * *

Музыка. Листва нот — вроде укрытия, живой стены, сквозной изгороди, фильтра. Мелодия, как цепочка гор или холмов, когда неподвижная, спокойная, когда взвихренная, неустрашимая, драматичная. Но прежде всего — как линия, отделяющая и обозначающая невидимое, неведомое, мечту каждого ребенка: посмотреть, что там, за ней? Мираж, его власть над нами.

Вроде вод, струящихся по камням. И вот в эти влажные, скорее сумрачные дни я вижу за окном скалы, покрытые мохом и плющом, похожими на темную, медленную воду, воду ночи.


декабрь

Сон. Мы с А.-М.[75] снова оказываемся в Венеции. Сначала я вижу нас в каком-то огромном и высоком зале, неподалеку от моря, где ходит множество людей, — что-то вроде крытого рынка с расписным потолком; здесь же во сне я вспоминаю, что мысленно уже рисовал себе такую Венецию, с залитыми светом судами снаружи, которые видны сквозь широкие проемы (наподобие портиков у Клода Лоррена); кажется, это представляется мне и великолепным, и совершенно не похожим на подлинную Венецию. Но мой взгляд немедленно переходит на росписи стен и потолка, знаменитую работу Тинторетто, где мне бросается в глаза необыкновенный блеск одного из плафонов, только что отреставрированного, и сквозной, организующий всю композицию мотив пик и клинков (напоминающий скорее Учелло, чем Тинторетто).

Потом мы идем вдоль канала. И кажется, тут замечаем на торчащем из воды столбе первую из больших черных птиц, похожих на корморанов, которые виделись мне в свое время птицами смерти — из-за их окраски, названия (которое звучит как «тела умирающих», corps mourants) и тогдашней болезни моей матери. Сон тут же превращается в кошмар. Теперь я вижу нас в церкви, тоже просторной, очень высокой, но запертой; пол в ней полуразрушен или перекопан, и над этими пещерами и ямами возвышаются гигантские колонны, некоторые из них — с росписями в духе примитивов, с преобладанием золотых, солнечных тонов. Внутри, с угрожающим видом, готовая на нас броситься, начинает кружить одна из тех птиц. Куда бы мы ни пошли, они всюду. На набережной, где прогуливаются матери с детьми, кажется, вдруг выделяется одна, расхаживающая среди прочих, безобидных, но крупных, что-то вроде индюков или павлинов, и среди гуляющих вспыхивает паника. Нужно воспользоваться первым отходящим судном, чтобы немедленно покинуть этот город. (Во сне я как будто зову — и на самом деле считаю — этих птиц гарпиями.)

Финал этого кошмара, или сцена из другого сна той же ночи, разворачивается на солнечном склоне горы, у подножья которой, за лесом, открывается поле, поросшее какими-то высокими побегами, похожими на кукурузу. Я — наверху, под чудесным летним солнцем. А по полю внизу идет человек с косой, я его ясно вижу; так или иначе, на земле уже лежат срезанные побеги; и в эту секунду я как на планере отрываюсь от горного склона, оборачиваюсь птицей, и лечу, и торжествую над гарпиями — и понимаю (или кто-то говорит мне), что, не скоси тот человек побеги на зеленом поле, этого чуда бы не было.

1977

март

Во сне оказываешься в старом доме детских лет (откуда сорок четыре года назад уехал): высокие окна, камин и почему-то снег; на каминной доске ледяные бляшки — и чувство, что говоришь (или слышишь): «Снег…»


июнь

Поразительная вера, вопреки всему утверждаемая Бонфуа в эссе «Бодлер и Рубенс»[76], стихи Мандельштама (загадочная «Грифельная ода» с ее миром потоков, кремния, ветра и пастухов, с ее кремнистыми путями), «Иевфай» Кариссими[77], снова услышанный через долгие годы: мелодия, которая — словно птица или светящийся шар, светящаяся вода — плывет высоко в воздухе, так высоко, с таким обещанием чего-то неведомого, и модуляция на «Plorate, montes»[78], связывающая слезы и скалы, непорочность и смерть, — этот ручей высоко-высоко в воздухе…


август

Стая ласточек — щебечут, не унимаются. Каждую секунду вскидывают крылья, словно пробуют, проверяют их на крепость; так перед забегом разминаются бегуны. Это городские, красногорлые ласточки. Бюффон об их пируэтах писал: «Кажется, она чертит в воздухе живой и летучий лабиринт…»

* * *

Музыка, которая «собирает тебя по костям», снова их, раздробленные, скрепляет, сращивает. (Слушая, как за окном, в ночи, под падающими звездами, две скрипки выводят Гайдна, и думая о старой тетушке Э., едва живой, полуразбитой, но еще достаточно сильной, чтобы встать на ноги.)


сентябрь

Ночью смутные мысли о том, чего, мне кажется, недостает сегодняшним французским поэтам или чего мне у них недостает. Во-первых, не только реальности, но даже самой возможности сорваться в отчаянный крик или просто прийти в смятение, которые еще находишь у Бодлера, Леопарди, Гёльдерлина. Во-вторых, тех неповторимых «модуляций», присутствующих в музыке, особенно в ариях Монтеверди или Моцарта, модуляций, которые вспахивают почву сердца, раздвигают створки пространства — так что все сущее охватывает дрожь — и которые порой все-таки удаются поэтам, скажем, Рембо, когда он говорит: «Уже осень…»[79]

1978

март

Стихи — наподобие фонариков, где еще теплится отблеск другого света.

Или самый розовый закат на стенах и впрямь бывает только в лютую стужу?


октябрь

Вещи реальные, подлинные, да, но отдаленные и почти недостижимые, чужие — может быть, оставленные в небрежении? Меньше, чем когда бы то ни было, связанные с повседневностью, перешедшие в разряд исключений, почти химер — и вместе с тем единственно способные придать смысл писанию, заставляющие опять браться за перо. Почти утраченные, скорее ушедшие, чем предстоящие — что и парализует. Самое время их высказать, совсем скрывшиеся, замолчавшие, уже неслышные — и как их сейчас передашь?

* * *

Я хотел бы сказать еще несколько слов

из благодарности или просто в знак дружбы

(до меня долетел чей-то голос, я его слушал

и собирался ответить, а он уже смолк)

и все-таки я хотел бы договорить


или лучше скажите вместо меня вы, кусты штокроз, если я и впрямь не сумею,

если я не смогу, если предам то, что вижу,

расскажите, каким был ветер сегодня ночью,

тополя (тополь, склоненный бурей),

как вы поили воздух вашими розами


расскажите, сумевшие почти что вобрать все это:

луну с ее розоватой пылью,

лес, шумящий на склоне горы

(лес, который похож на медведя),

и чуть дальше, чуть выше

этот спокойный гребень горы, эту чистую кровлю, этот черный, недвижный, беззвучный сланец, немного темнее небесного серебра


расскажите бутонами, запахом, хрупкими колоннадами, ломкими черенками,

потому что мои слова перед вами пасуют,

уже недостойные войти в тот заветный край,

и остаться, и жить в нем,

потому что я все дальше и дальше от вас,

со слепыми кротами земли.


ноябрь

Снова думая о Греции: удивляться ли тому, что прощание Антигоны со светом дня звучит так пронзительно и что к дорогому существу греки обращаются в стихах «свет моих глаз»? Нигде на земле я не видел больше такой кристальной ясности без малейшего холодка.

* * *

В нынешнем одиночестве, в распаде до меня иногда все же доходит чей-нибудь более или менее далекий голос, и стихи опять говорят со мной так, как это привычно мне с давних пор. К примеру, в последней книге Ж. М. Франка[80] («Храни эти розы, Господь!») есть две небольшие вещи на смерть матери, а в них — строчки:

У той неведомой земли,

Где камень обернется пеной.

Или у Кэтлин Райн[81]