(из поездки в Англию, Францию и Италию в феврале – марте)
Англия
16 февраля 2002. Геттинген – Ганновер – Кёльн – Брюссель – Лондон (4 поезда, 9 с половиной часов). Полное ощущение, что поперек Европы ездят, за малыми исключениями, сплошь африканцы и азиаты. Соседи: две броские девицы марокканки – арабский язык (какой-то почти без гласных – кажется, в Магрибе именно так) со вставками французского. Дама и девочка, на вид мартиниканки. Четверо из Конго, экспансивные, колоритные, язык – полная смесь французского с конголезским. Но один отвечает всегда по-французски, причем, в отличие от остальных, совершенно чисто. Другой чудовищно громадный и страшный, а глаза добрейшие, простодушные; посмотрел в окно: «Глядите-ка, какая у них здесь грязь – comme à Brazza» (так надо понимать, в Браззавиле). Чем не российская реакция!
В Брюсселе перед посадкой в Евростар просвечивание багажа, как в самолете. Проверяют уже англичане. Я им говорю: у меня там нож для хлеба. Через несколько минут офицер выкликает: «У кого здесь нож?» Подхожу. «Покажите». Осмотрел, подумал, пропустил. Решил, видимо, что мне с таким ножом угнать поезд и повернуть его на Копенгаген все-таки не удастся.
В Евростаре объявление: Smoking is not permitted in the train. Il est strictement interdit de fumer dans le train. Вспомнилось, как в рассказе Аксенова Вася видит в самолете надпись «Не курить» и что-то еще по-английски; возможно, по-английски было написано «Курите, пожалуйста» – Вася не знал по-английски.
После Лилля уже почти темно. Показались огни Кале и линия берега – и вдруг поезд без всякого колебания на хорошей скорости ныряет в черную круглую дыру. Через 25 минут небо вернулось, но поезд уже почему-то поплелся неуверенно, с какими-то зацепками и остановками в поле. Потом радио сказало: «Из-за трудностей движения в туннеле поезд прибудет на вокзал Ватерлоо с опозданием в 15 минут» (на деле оказалось 30). А туннель, между прочим, поезд прошел вполне по расписанию. (Перед обратной дорогой Jonathan Steele, бывший корреспондент «Гардиан» в Москве, в ходе прочих рассказов о безобразиях в Англии сказал мне: вот поедете по Англии со скоростью 80 километров в час, а потом по Франции со скоростью 300 – тогда поймете, какая разница между наследием Тэтчер и Миттерана!)
Сколько меня ни предупреждали, что такси должно быть только казенное, лицензированное, с белой светящейся панелью на крыше и т. д., все равно я попал в лапы халтурщика, который, как только тронулись, так и начал решать по мобильнику (разумеется, по-арабски) все свои неотложные новоарабские дела. После виляния по переулочкам выкатились на мост, где он остановился под фонарем, чтобы начать изучать свой толстый атлас Лондона. Я ему говорю: «Да ведь это никак Westminster Bridge» (полагая, что с вокзала Ватерлоо вроде бы естественнее попасть на мост Ватерлоо). «Еще бы не Westminster, – он мне отвечает, – когда вот он стоит Big Ben». Но тут по мобильнику выяснилось, что мы сперва поедем не к Марго, а в магазинчик его брата, где в данную секунду происходит что-то намного более важное. После визита к брату он полностью запутался в улицах, и пришлось уже мне разбираться в его атласе. В завершение содрал вдвадорога, ни во что мне не засчитав ни мою штурманскую работу, ни мое сочувствие к проблемам его брата.
Первое утро в Лондоне: проснулся в доме у Марго, выглянул в окно и что же? – густой сплошной лондонский туман. (Но часа через три совершенно рассеялся и даже вышло солнце.)
Полдня гуляния по городу и катания на вторых этажах хрестоматийных красных автобусов. Лондонская шутка континентальному пассажиру, который подходит к машине справа, приятно удовлетворяющая уже готовое ожидание тонкого английского юмора (как вскоре выяснилось, абсолютно штампованная): «Вы хотите править моим автомобилем, сэр?» И один раз у самого Вестминстерского аббатства я таки спокойно пошел наперерез быстрой машине, полной спиной к ней, носом влево (в Лондоне зеленого света особенно не ждут, не Германия). Во всех туристских местах, правда, на мостовой огромными буквами написано Look right, Look left, но кто же читает. После этого всякий раз уже вертел головой во все четыре стороны (первый признак приезжего, как мне объяснили).
А к 5 часам Марго везет меня (взявши, надо сказать, изряднейший запас времени) на вокзал Кингс Кросс, чтобы отправить в Кембридж. На вокзале порядочная неразбериха, за 15, потом за 10, потом за 7 минут до отхода поезда платформа еще не объявлена. Мне что – я в Англии, что в Англии может случиться неправильного? А вот Марго почему-то нервничает: «Ты постой здесь, никуда не уходи, а я еще схожу, попробую узнать. После тэтчеровской приватизации железных дорог здесь уже ничего нельзя понять и ни на что нельзя твердо рассчитывать». Между тем толпа перед стендом сгущается и начинает тоже заметно нервничать. За 4 минуты до отхода объявляют платформу и толпа бросается вперед, толкаясь и с пробежками, уже совершенно как в российской глубинке. Но поезда на перроне еще нет. Минуты через три все-таки приходит. Сажусь, и Марго с видимым облегчением машет мне рукой и уходит. Нахожу себе место, взволакиваю сумку наверх и тут слышу по радио – непостижимо, как удалось понять сквозь вокзальный гвалт: «От этого поезда пойдут только первые четыре вагона». А я примерно в восьмом. Не поверил бы своим ушам, но тут люди вокруг начинают вскакивать и выбегать из вагона. Выбегаю со всеми – и к передним вагонам. И тут двери плавно закрываются. И поезд тихонечко трогается. Огромная толпа осталась на перроне. Большинство стоит в законопослушном смирении; но кто-то все же вскрикивает и даже свистит (ощущение – не знаю, верное ли, – что это в основном люди не англосаксонского вида). Успеваю отчетливо представить себе, как встречающий меня Саймон Франклин недоуменно звонит Марго и та говорит ему, что под присягой может подтвердить, что я сел в этот поезд. Но вот вдруг поезд замедляет ход, останавливается – и открывает двери. На то, что после этого четыре вагона забиваются до отказа, роптать уже никому в голову не приходит.
Почти весь Кембридж – это такие себе крепости-монастыри и парки. Крепости-монастыри – это и есть колледжи. Каждый колледж – замкнутый мир со своей «часовней» (chapel), холлом-рефекторией, палатой магистра, надвратными башнями и проч. «Часовня» King's College – одна из красивейших церквей Англии, размером эдак с половину лондонского St Paul's. Баснословные, неправдоподобные по чистоте, ровности и цвету английские газоны (lawns). Право ходить по ним – драгоценная привилегия fellows. Все хотелось увидеть, как их подстригают. Удалось только один раз – уже в Оксфорде. Но англичане говорят: да в феврале какие же это lawns! Разве настоящие lawns – те, что летом и осенью, – бывают такие косматые и неухоженные! Посмотрите только, какая сейчас трава длиннющая! (Она сантиметра четыре.) Зимой ведь земля размякает, их и подстричь-то как следует невозможно.
И везде на стенах высеченные в камне списки аббатов, настоятелей, ректоров, магистров… – первый всегда тысяча двести какого-нибудь года, последний – сегодняшний. Все-таки хорошо, когда остров.
Из рассказов Саймона Франклина. В тихом благополучном Кембридже мэр решил ввести коммунизм на велосипеды: выставили на перекрестках 500 велосипедов, чтобы каждый брал и ехал, куда ему надо, и там оставлял на таком же перекрестке. Успех был полный: в первый же день разобрали все до одного. Правда, к вечеру ни одного не вернули. Не вернули и на второй день и на третий. Мэр понял, что 500 – это мало, купил еще 250 и расставил снова. Эффект повторился безукоризненно. Тогда мэр заявил в газете, что, хотя граждане, по-видимому, его не поняли, все же замечательно то, что 750 из них теперь будут передвигаться по городу экологически безупречным способом.
В понедельник 18-го мой доклад для участников франклиновского семинара. Франклин гордо потребовал, чтобы доклад был по-русски; но подозреваю, что некоторым все-таки было трудновато.
Вечером Франклин ведет нас с Трояновским на колледжский ужин в свой Clare College. Со всех сторон глядят портреты именитых членов колледжа всех веков, начиная с основательницы – Clare, богатой купеческой вдовы, отдавшей все имение на основание этого колледжа. Ритуал не хуже литургии. Профессора в мантиях. Наш добрый Франклин на глазах строжает; оказывается даже старшим по стажу и предводительствует в процессии. Профессора (и их гости) восходят вкушать на помост, студенты остаются внизу. Студентов раза в два меньше – большинство устраивается как-то иначе (а эти должны были своевременно записаться на ужин). Как нам объясняют, студенты тоже должны быть в своих облачениях, но мир уже на глазах разваливается – они этим пренебрегают. А ведь еще сорок лет назад, говорят нам, студент не имел права выйти на улицу без формы. А теперь вот выяснилось, что каждое второе правило колледжей нарушает права человека, и студенты прекрасно умеют это пускать в ход.
Профессора стоят, и некто еще более главный, чем Франклин (не знаю его чина), произносит по-латыни (из английских фонем) некий субститут молитвы – нечто очень короткое. Когда ужину положено кончиться, подается какой-то невидимый мне знак и все вскакивают – доел не доел – вполне как в солдатской столовой по команде старшины. Тот же главный снова произносит что-то короткое по-латыни. Процессия движется на выход и в некий зал наверху, где все энергично сбрасывают мантии – как кажется, с облегчением – и начинают почти демонстративно вести себя по команде «вольно»: разваливаться в кресле, потягивать вино и т. п.
Гость-американец рассказывает, что в Америке дети преподавателей колледжа на льготных основаниях поступают в тот же колледж. Кембриджские ахают: у них об этом нельзя и подумать – пресса сожрет с костями!
Оксфорд. Встречает Алан Боумэн – главный читатель и издатель виндоландских текстов. Лет 50, весь из энергии, дела, стремительности и какого-то едва-едва выходящего на поверхность юмора. Ноль политесов, ноль туристско-ознакомительного – сразу в лабораторию. В лаборатории бесчисленное количество фрагментов папирусов из Оксиринха (всего их около ста тысяч). А в шкафу – 67 уже изданных ими томов этих папирусов.
Показали нам церу со столь прекрасно видимым на дереве текстом, что я спросил: а откуда вообще известно, что это было писано по воску, а не прямо по дереву? Говорят: обычно отличить можно – остаются, например, небольшие пятнышки воска. Вот вам и теория Поветкина о том, что под воском никаких следов писала не остается.
Спрашиваю Боумэна: «А у вас встречается под воском несколько записей одна поверх другой?» – «Да, бывает и две и три». – «А что делать нам, когда не три, а десятки!» – Почти без улыбки: «Ну, тогда это немного сложнее».
Спросил его также, как было дело с той виндоландской церой, с которой смыли сохранившийся воск (с текстом на нем). «Да ведь не мы же это сделали, – отвечает, – это ляпсус археологов». Выходит, и на англичан бывает такая проруха. Но детали выспрашивать вроде бы неудобно.
«А нельзя ли посмотреть виндоландские записи на деревянных пластинках?» – «А вот этого уже нельзя: все в Британском Музее». Между прочим, дерево, из которого они сделаны (кажется, и церы тоже), – чаще всего береза или, как у нас, липа.
Трояновский сразу же вписался в обстановку лаборатории, мгновенно оказался на приятельской ноге со всеми работающими там молодыми англичанами; легко говорил по-английски.
Среди этих работников маленькая китаянка Сяобо Пань, на вид настолько похожая на щкольницу, что сперва было непонятно, зачем она вообще здесь. А оказалось, что она-то и есть главный специалист по обработке сканированных изображений. И тут же согласилась попробовать обработать файлы Трояновского, раз уж нет возможности по полной программе снять оригинал. Я спросил, сколько дней или недель ей на это потребуется. – «Смогу сделать не раньше, чем завтра к 14 часам».
На мой доклад (во вторник 19-го) пришли Мэри Мак-Роберт, Шеппард, Вера Коннова. Было даже сколько-то студентов. Всего, пожалуй, человек сорок. Поскольку Боумэн и его люди никак со славистикой не связаны, рассказывал главным образом об общих проблемах чтения наших текстов; в особенности же о кодексе и о трудностях со скрытыми текстами. Английский язык, столько лет лежащий у меня без живого употребления, конечно, подзаржавел и стал малость смахивать на Basic; но по ходу рассказа дело пошло легче, особенно когда пришлось поторапливаться, чтобы не затянуть сверх положенного. Однако уж после доклада остро захотелось расслабиться – с кем только возможно, говорил по-русски.
Мэри Мак-Роберт понравилась необычайно; и слушательница прекрасная. По-русски говорит совершенно чисто (про Франклина уже не говорю – у этого русский язык феноменальный).
Поселили в Christ Church. Это по всему – колледж, да еще богатейший. Ан не так просто: в названии слова College нет – это Christ Church и всё тут. Такая особая привилегия – быть вне классификации. Здесь students – это то, что у других fellows; а то, что у других students – здесь undergraduates. Вообще в разных местах замечал явное сопротивление любой универсальной классификации, стремление не клеточку в системе занять, а изобрести и сам статус, которого ни у кого больше нет.
А по виду и по ощущению – дворец из декораций к Гамлету. Вместо дверей там и тут огромные сквозные проемы с арками, ведущие из одного средневекового холла с потолком под небесами в другой. И для завершенности мизансцены сечет мощный косой дождь, и в проемы врывается адский ветер, отшвыривая тебя назад.
Вера Коннова заботится о нас всесторонне: кормит, поит, выгуливает по городу. Привела в pub «Eagle and Child» (так надо понимать, Ганимед), где завсегдатаем был Толкин; в его компании это называлось «Bird and Baby». Показала Бодлеанскую библиотеку.
Лондон. Как попал в Британский Музей, так почти и не вылезал – ходил каждый день. Бесплатно, поэтому масса народу, который просто вольготно проводит здесь время, тем более что множество мест, где можно закусить, – за столиками сидят сотни людей. Тут же всякие хэппенинги. Сидит, например, на широкой главной лестнице индуска, вяжет на спицах размером с копье разноцветную шерстяную дорожку шириной метра в полтора и длиной уже метров двадцать. Дорожка живописно стекает по лестнице вниз этажа на два, и со всех сторон вокруг этого, как пчелы, фоторепортеры и просто зеваки.
В центре гигантский купол читального зала. Главная библиотека теперь уже отселилась, и читальный зал, как гласит объявление, впервые открыт для всех. В нем резвятся дети, сидят за какими-то журнальчиками домохозяйки и т. п.; но подавляющая часть мест свободна. По внешнему периметру вверх до поднебесья полки: «25 miles of shelves». У входа стелы с именами знаменитых читателей. На самом верху второй стелы мне бросается в глаза: Maxim Maximovich Litvinov. «Из всех своих достижений в жизни это он, конечно, ценил бы выше всего», – сказала мне потом Татьяна Максимовна.
А сам музей устроен непревзойденно. Нигде не видал так разумно организованных экспозиций и так талантливо и нескупо сделанных пояснений: написано так, что поймет и школьник, и в то же время вполне корректно и совершенно осмысленно и для специалиста. Нашел стенд Виндоланды – прекрасный. Рядом с каждым подлинником одна или две его фотографии в различных специальных лучах, где текст виден яснее. Далее тот же текст, воспроизведенный печатно. Далее перевод. Далее комментарий. И обширные комментарии к стенду в целом. Кто захочет, может за час-два узнать про виндоландские документы почти все существенное.
Нашел и церы – римские (из Англии) и эллинистические (из Египта). Но ни одна не сохранилась так хорошо, как наша новгородская (и эти немного поменьше размером). Дерево во многих местах ноздреватое, изъеденное временем. От воска в большинстве случаев остались только пятнышки; а текст на дереве виден хорошо. Больше всего воска сохранилось на тетраптихе римского времени из Египта, который особенно похож на наш триптих; на воске кое-где видны крупные греческие буквы.
Остракон из Оксиринха (римского периода): склады (…, РА, РЕ, PH, PI, PO…, ΣА, ΣЕ, ΣH, ΣI, ΣО и т. д.) – совершенно как в грамотах Онфима, только на тысячу с лишним лет раньше.
Ну и, конечно, Розеттский камень! Хоть ты сто раз его на всех фотографиях смотри, а увидеть так, чтобы можно было тронуть пальцем, – сильное ощущение. И снова осознаешь: ведь это была массовая продукция – такая билингва должна была стоять в каждом египетском храме, и точно такие же расставлялись по всем храмам при выходе каждого очередного эдикта. И вот из этого немыслимого количества сохранилась ровно эта одна…
Два вечера подряд провел у Веры Слоним – очень счастливо. На один день приехала из Брайтона Татьяна Максимовна – чтобы мне не ехать в Брайтон (как я собирался), потому что-де там у моря такой немыслимый ветер, что мне не перенести. А ей в ее 84 года, разумеется, в самый раз. Она в изумительной форме, я не заметил никакого изменения с прошлого раза – а это было десять лет назад, во время ее выставки в Москве. Только скучновато ей в ее Брайтоне после московского изобилия ярких людей. Очень душевно увиделись и как ни в чем не бывало. Просто какая-то получилась победа над временем.
25 февраля, понедельник. В 8-м часу утра Марго подвезла меня на машине до Queen's Park (откуда идет втрое больше поездов метро, чем с ближайшего к ней Kensal Green); оттуда на метро до Ватерлоо. Все другие способы пересечь Лондон в такое время, оказывается, и дольше, и ненадежнее. В 8.23 Евростар на Париж. Нож решил на этот раз не объявлять – что получится? А получилось то, что сумка спокойно проехала сквозь их магниты: или аппаратура так себе, или смотрят халтурно.
Франция
Погода везде серенькая. Немного задумался – и на горизонте уже Эйфелева башня, башня Монпарнас, Sacré-Coeur. Еще немного – и Gare du Nord, и в метро. Немного чудно: только что было лондонское метро, а еду уже в парижском. Censier-Daubenton. Вышел наверх. Легонький дождичек. Не торопясь пешком: Patriarches, Mouffetard, Arbalète, Claude Bernard, Berthollet. Людей и машин почти нет. Все серое, мокроватое, страшно знакомое. И вдруг в какой-то миг пронзило: боже, какой прекрасный город! вот где почти что можно было бы жить!
Побросал вещи в гостинице и на 27-й автобус – на Saint-Michel. Пошел в Клюни – сразу к La dame à la licorne. Понравилась опять чрезвычайно. Многие дни потом еще вдруг вставала перед глазами.
Во вторник с утра крапало, а потом понемногу разгулялось, даже солнце засияло. Обошел множество своих привычных мест: Saint-André des Arts, Notre-Dame, Saint-Louis, Hôtel de Ville, Mégisserie, Saint-Germain l'Auxerrois, Pont des Arts и т. д. Мое излюбленное дерево на нижней набережной Cité, слева от моста Saint-Louis, уже совершенно зазеленело – так рано! Сена поднялась необычайно – нижние набережные частью под водой, движение по ним закрыто, стрелка Vert-Galant залита, ее деревья смешно торчат из воды. Ярко, прохладно, ветрено.
Решился зайти в crêperie на quai des Grands Augustins – в совершенно неурочное время, эдак часа в четыре. Как ни странно, получилось уютно и даже как-то трогательно. Не было ровно никого; однако же хозяин, арабско-индийского вида, вел себя так, как будто для него визитер в четыре часа дня – самое обычное дело. Откуда-то появилась не то официантка, не то жена – молоденькая француженка простоватого вида. Стала уверять меня, что отлично пойдут блины с сидром. Сидр! Нормандия! древний 1956-й год! Сеанс воспоминаний прошел превосходно.
Вспомнил, кстати, что у меня есть дело в Сорбонне – зайти в Ecole Pratique des Hautes Etudes заплатить членские взносы в Société de Linguistique de Paris. Подхожу со стороны rue de la Sorbonne – вход перекрыт, стоит военный, примерно сенегальского вида: «Предъявите пропуск!» Объясняю свое дело – ни в какую! Решил поискать других лазеек. Захожу со стороны rue des Ecoles, напротив Монтеня – и тут такой же сенегалец! Начинаю объясняться с этим. Говорит по-французски так, что я по сравнению с ним Монтень. «Пропустить не могу». – «С каких же это пор, – спрашиваю, – на входах в Сорбонну стоит военный контроль?» (потом уж я и сам сообразил, с каких: с 11 сентября). Не моргнув, отвечает (и видно, что сам свято в это верит): «Всегда так было!»
Заглянул в Ecole Normale. Вход, слава богу, пока еще без военного контроля. В списках и объявлениях на стенах знакомых имен уже практически нет. В бассейнике во внутреннем дворе вода такая мутная и засыпанная листьями, что я в первый момент даже решил, что красных рыбок – les Ernests – уж больше нет. К счастью, постепенно все же проявились: сонные, но есть.
Вечером в гостях у Жана Метейе. Он первый год как на пенсии; но все же сохранил за собой два часа занятий в неделю в Сорбонне. Вот линия жизни прямая и прозрачная как стеклышко: с первого дня работы после Ecole Normale до последнего на одном и том же месте – преподавателем греческого в Сорбонне. Совершенно без карьерных амбиций – так и не стал защищать диссертацию, которая открыла бы путь к профессорству. Из нескольких квартир, которые сменил за целую жизнь, все, кроме одной, не дальше 500 метров от Ecole Normale. Поразительно: 45 лет назад он как-то взялся мне описать, с насмешечкой, конечно, всю свою будущую жизнь. И это было в точности то, что и совершилось! И трудно представить себе человека более мягкого, доброжелательного, заботливого и в то же время спокойно оптимистического, ироничного и не грызомого решительно никакими комплексами.
Перебрали весь выпуск Ecole Normale приема 1955 года (к которому как бы условно приписан и я). Почти все вышли в прошлом году на пенсию. Даже библиотекарем Ecole Normale вместо нашего милейшего Петиманжена теперь некая дама. Про Ажежа что-то больше не слышно; но тут беда еще и в том, что на телевидении и в тому подобных сферах мода на лингвистику ныне уже прошла.
А вот мой энтузиазм в рассказах о том, как меня хорошо принимали в Англии, вызвал одни только усмешечки. «Я вижу, ты забыл первейшее правило, – издевательски-театральным тоном говорит Жан, – что если тебя обласкал англичанин, то думай, пока не разгадаешь, какой коварный план он задумал у тебя за спиной». Я сразу же вспомнил, как в Англии на вопрос «Вы теперь возвращаетесь в Москву?» мне доводилось беззаботно отвечать «Нет, я сейчас еду во Францию» – и наступало тяжкое молчание, как после самой вопиющей бестактности. Так что всю душевность сердечного согласия (Entente Cordiale) испытал, что называется, прямо на себе.
В среду с утра в Лувр (ведь во вторник он был закрыт), хоть и жаль уходить с улиц при таком праздничном, рассиявшемся солнце. Ассирия, Иран, Фаюм, архаичная Греция. Увы, в Лувре острый недостаток средств, уволена часть смотрителей, и поэтому в каждый день недели открыта только какая-то часть залов – по очереди. Чтобы гарантированно увидеть какой-то конкретный зал, нужен не день, а неделя.
Спросил, есть ли у них в музее церы. Отвечают: по крайней мере в экспозиции точно нет.
А к вечеру уже в Лион. Как выяснилось, Ремо Факкани в последний момент от участия в лионском коллоквиуме таки отказался – совершенно так же, как с приездами в Новгород.
Докладывать пришлось два дня подряд – в четверг 28-го (для всех желающих) и в пятницу 1 марта (на коллоквиуме).
Довелось хлебнуть участия в так называемой профессиональной беседе – когда на классическом западном уровне взаимного доброжелательства обсуждаются коллеги со всего света (в данном случае лингвисты). Узнал, что в 1999 г. умер Мартине. Услышал славную дозу дурного про Хомского, Якобсона, Мартине, а затем и едва ли не про всех сколько-нибудь заметных наших. Стали расспрашивать меня, где на Западе я преподавал или читал отдельные лекции. Я по неосторожности отвечал простодушно, но все-таки перечислял не всё, стараясь подавить в себе мелкую гордость от того, что список получался большой. Наиболее активный из обсуждателей откомментировал так: «Ну да, конечно, ведь в России зарплаты близки к нулю. Что же удивительного, что русские соглашаются на любую работу».
Малоприятный рекорд: выяснилось, что я был в Лионе раньше, чем почти все участники коллоквиума родились, – в 1956 году. Особого шарма у Лиона не заметно. Но он просто пухнет от богатства: улицы широченные, мосты огромные, дома вычищенные, трамваи и поезда метро как елочные игрушки – сияющие свежей полировкой, без единой молодежной надписи; станции метро больше похожи на московские, чем на парижские; метро бесшумное (на огромных шинах) и без водителя – можно забраться в нос первого вагона и испытать бесподобное ощущение, что это как бы ты ведешь поезд по туннелю.
Гуляли по городу с Мариной Бобрик. Сильнейшее впечатление – галло-романский музей. Он вписан в тот же склон нависшей над городом горы, что и два римских театра, которые хорошо сохранились и образуют вместе с музеем единый огромный музейный комплекс. Сам музей дышит все тем же городским богатством: невероятно просторен, экспонаты стоят свободно, как в парке. Гора архитектурно использована так, что вошедший в музей начинает двигаться по легкому покату вниз и продолжает это движение, нигде не встречая лестниц, по всему огромному спиралеобразному серпантину музея. Такой себе спуск в подземное царство – как в фильме «Черный Орфей». В конце пути посетитель оказывается уже на много этажей ниже его начала – где-то у подножия горы.
Издалека заметил огромную (примерно метр на полтора) надпись на бронзовой доске и закричал: «Такой красоты надпись я еще не видал никогда!» Подходим и читаем: «la plus belle de toutes les inscriptions romaines qu'on connaît». Бронза, а на ощупь как полированное дерево или кость: вот оно откуда, «aere perennius»! Вот как изумительно бронза может иногда сохраняться; а то ведь часто приходится видеть в музеях бронзу, изъеденную временем, с цветными разводами окислов. Каждая буква величиной сантиметра два, врезана в металл на несколько миллиметров. Идеальная антиква, разве что летящие вправо длиннющие хвосты от Q несколько маньеристские. И просто трудно себе представить, как можно было достичь такой безупречной устойчивости начертаний без штампа, вырезая каждую букву по отдельности. Текст – речь императора Клавдия (родившегося, между прочим, в Лионе) о необходимости предоставления мест в римском сенате главам галльских общин, произнесенная в сенате в 48 г. н. э. (точнее, вторая ее половина, поскольку верх надписи утрачен). И эта речь есть у Тацита! Только Тацит перевел текст, по своему обыкновению, в косвенную речь, а здесь он в подлинном виде. Доску нашел в своем винограднике лионский винодел в 1528 г. А уже в 1529 г. ее купили у него как антикварную ценность за 50 ливров. Боже мой! Это уже в то время! Это вместо того, чтобы перелить на пушку!
А вообще захотелось запереть в этом музее Фоменко, скажем, на неделю – пусть бы только ходил между всеми этими вещами и никуда не мог от них спрятаться…
После одного из заседаний сидели в холле гостиницы, требовали от меня рассказов о лингвистической жизни Парижа в 1956–57 году. Рассказал среди прочего о семинаре Рену, о том, как я назвался лингвистом, а он мне ответил: «Не может быть – вы же хорошо говорите по-французски. Мой учитель Антуан Мейе, как вы, вероятно, знаете, оставил труды по десяткам языков; но ведь он не мог говорить даже по-английски!» Тогда Сильвен Патри рассказал еще одно такое же изустное предание. Мейе ездил читать лекцию в Лейпциг; после лекции должен был возвратиться в Париж, но не смог – просидел на вокзале всю ночь, потому что не знал, как сказать по-немецки то, что говорят кассиру, чтобы купить билет. (Не знаю уж, кто спас его наутро.)
Мне думается, Мейе подозревал, что какой-нибудь матрос, зная три-четыре слова (или даже не зная ни одного), успешно решил бы и не такую жизненную проблему; но ему было легче просидеть целую ночь на вокзале, чем так уронить идею бесценности и незаменимости языка. Во всяком случае, я знаю за собой немало эпизодов совершенно такой же структуры, пусть с несколько меньшими жертвами, чем ночь на вокзале.
«И вообще, – заключил Сильвен, – у нас не испытывают никакого восхищения перед полиглотами, их воспринимают скорее как клоунов». («У нас» надо понимать как «во Франции».) И снова зашла речь все о том же Ажеже, великом полиглоте.
Потом еще долго сидели с Ирой Микаэлян, говорили про Экс, где она теперь основательно осела, про Луи Мартинеза, про Анюту, про разные дела минувших дней и нынешних. Очень подбивала меня взять да и отправиться на вокзал – заехать на один день в Экс, благо близко. Но не сложилось: слишком и без того велика у меня программа странствий.
3 марта. Лион – Франкфурт – Геттинген (10 часов пути в двух поездах).
Швейцария
10 марта 2002. Вечером поезд из Геттингена на Карлсруэ, оттуда ночной на Милан. Между прочим, даже и в нынешнюю шенгенскую эпоху в ночном поезде проводник забирает у пассажиров паспорта. Поставил будильник на 6.00, но встал за 10 минут до этого. За окном Беллинцона. Еще темно. Стою в тамбуре. Начинает прорисовываться линия гор. Потом и долина чуть светлеет. Горы приобретают тело. Россыпи малых огней по долине: дороги, деревни. Немыслимо красиво, волшебно, Метерлинк, paradiso terrestre в момент просыпания.
В Лугано поезд приходит с опозданием на 10 минут – уже почти совсем рассвело. На перроне Лена. Стоянка примерно 40 секунд. Происходит сцена из шпионского фильма вроде «Семнадцати мгновений весны»: на фоне картинного альпийского пейзажа за секунды стоянки, не сходя с подножки вагона, без слова пояснения один передает другой плоскую сумочку. Одна-две фразы – и поезд трогается. И в тот же миг в шпионском фильме эффектный поворот – из глубины тамбура раздается насмешливый русский голос: «Ничего!» Вздрагиваю, прежде чем осознать, что ухмылка тертого на дорогах Европы проводника, который, оказывается, стоял за спиной, значит только то, что он доволен, как он ловко передразнил последнее слово русского (паспорт-то он видел). И что на подозрительную передачу компьютера в Швейцарию ему наплевать. А я ведь отлично помню, как сколько-то лет назад у нас с Леной арестовали компьютер на итальянско-словенской границе в Villa Opicina (и он в конце концов сгинул) – чтобы не случилось подрыва оборонной мощи Италии.
Неправдоподобно неподвижное зеркало утреннего озера; все горы удвоены, как карточные дамы. Тенью от гор озеро резко разделено на светлые и темные сегменты. Поезд описывает дугу, и озеро Лугано, замкнутое горами, плавно поворачивается, как блюдце, больше чем на полкруга. Еще немного и Кьяссо – Италия.
Италия
В Милан поезд пришел уже с опозданием в 35 минут; а у меня на пересадку было 20. Так что надо ждать следующего поезда на Венецию, а плацкарта пропала. На вокзале знакомая итальянская сутолока. Радио каждые несколько минут произносит мое любимое anzichè (если верить словарю, «скорее чем»), например: «Поезд на Турин отправится с 17-го пути скорее чем с 4-го». Пока не объявили, люди выбирают, на какой платформе ждать, по интуиции. Спрашивают друг у друга. Вдруг как легкий удар тока: слышу, как тетечка простецкого вида, выясняющая у соседей, где ей ждать, произносит что-то вроде (за точность фонетики не ручаюсь) [iu ašpett a venetsa] «я жду на Венецию». Наконец, доходит очередь и до касающегося меня anzichè: пустяки, всего лишь с 8-го пути скорее чем с 9-го. Поезд набит основательно; нашел себе местечко, лишь протащив свои сумки сквозь пять или шесть вагонов, в отсеке курящих.
В Италии мобильников на порядок больше, чем в Германии или в Англии. Так что любое человеческое сообщество все время говорит. Но что совершенно свое – это жестикуляция свободной рукой. Все, что надо выразить собеседнику, эта рука ему полностью выражает. А если зажать мобильник ухом и плечом, то можно и вторую руку пустить в дело.
За окном солнце, юг. И дорога, ах, какая знакомая дорога! Поодаль на горе контуры Бергамо. Брешия. Озеро Гарда, на этот раз без дымки, в полной яркости. Дезенцано дель Гарда, где я в свой первый итальянский приезд сошел с поезда наугад, плененный названием. На длинном мысу, вдавшемся в озеро, Сирмионе, где сладкие лимоны – cedri – и вилла Катулла. Пескьера, где озеро, полное цветных суденышек, вдруг прорывается из-за домов и подступает к самым рельсам. Верона, на несколько мгновений открывающаяся почти вся на обоих берегах Адидже. Виченца, где некогда довелось прожить целую неделю. Падуя, совсем уж знакомая. Пушкинская Брента, узенькая и мутная, которую, однако же, ни в который раз невозможно переехать спокойно.
И вот уже две символических пушки на насыпи, соединяющей остров с материком, сверкающая лагуна, деревянные колья фарватера, первые барки, силуэт колокольни Сант-Альвизе, контуры Мурано и Сан-Микеле, крайние дома Каннареджо, поднимающиеся прямо из лагуны, и одна за другой синие надписи: Venezia Santa Lucia.
На Сан-Микеле. В протестантском секторе кладбища увидел у входа чету, лет пятидесяти, с одного взгляда почувствовал: русские интеллигенты, сейчас пойдут к Бродскому. Да, пошли. Были там долго, фотографировались, немножко даже приводили там что-то в порядок. Прохладно, ярко, весенне. Как и прежде, зеленые ящерицы. Быстрая перебежка, и замерла. В этом году чуть приоткрыли проем, ведущий к воде, и стало снова немножечко видно лагуну, а если точно знать, куда смотреть, то между кипарисами еще и верхушечку колокольни Сан-Марко, которую отсюда саму трудно отличить от кипариса. На могиле на сей раз среди прочего – стихи по-каталански от некоей каталанской поэтессы, о Бродском в Венеции, уже и о Сан-Микеле, с узнаваемыми цитатами из Бродского в каждой строфе. Letum non omnia finit, как написано на надгробии. Вечное соседство с Эзрой Паундом и Ольгой Радж, которых он так не пожаловал в «Fondamenta degli Incurabili».
Между прочим, в самых разных городах ко мне то и дело обращаются с вопросом «Не скажете ли, как пройти туда-то?». С видом ложной скромности отвечаю что-нибудь горделивое вроде «Scusi, non sono fiorentino» или «Désolé, je ne suis pas d'ici». Но иной раз и повезет – когда знаешь и можешь объяснить. Вспоминаю абсолютно театральную сцену несколько лет назад в той же Венеции: недалеко от San Zaccaria меня останавливают двое – молодой человек в полном облачении еврейского ортодокса и девица баснословно библейского вида. Оба такой неправдоподобной яркости, что немедленно годятся хоть для плаката «Возвращайтесь на историческую родину!», хоть для антисемитской газеты. И спрашивают: «Как пройти в гетто?» (И ведь я даже знал, как! Да что толку, если это сорок минут ходу с поворотами и мостами без числа!)
И вот теперь, на вапоретто, идущем в Мурано, на палубе, набитой локоть к локтю, я получил самое большое удовлетворение тщеславия. На Fondamenta Nuove среди прочих вошла тетка, абсолютно местная, злобноватого вида, втиснулась в плотную толпу на палубе и из всех, кто оказался рядом, выбрала не кого-нибудь, а меня, чтобы спросить что-то по-венециански! Потом я даже примерно сообразил, что: идет ли это вапоретто на кладбище. Но в первый момент был так поражен, что и слова вымолвить не мог. За эти секунды она поняла свой чудовищный промах и явно была им потрясена больше моего: от досады аж вся перекосилась, махнула рукой, только что не сплюнула, и повернулась задом, чтобы мой вид не напоминал ей, как она опростоволосилась и уронила в грязь свое венецианское достоинство.
В эти дни в Венеции «низкая вода», acqua bassa. Деревянные сваи фарватеров вылезли из воды на полметра выше обычного и выглядят жалко. Их подводные части – как обугленные спичечки: в два раза тоньше, абсолютно черные; просто физически чувствуешь, как изъели их вода и время. Впрочем, теперь уже многие из них заменены на бетонные.
Поплыл в почти неведомое туристам место – на Сан-Пьетро. Узкие улочки, завешанные поперек веревками с бельем, сувенирных лавок нет, люди – как в каком-нибудь рыбацком городке. Постепенно выбрел в более привычные места – на via Garibaldi. Присел на пустынной набережной – откуда-то вылезает поддатый абориген, настойчиво зовет пойти с ним выпить (не уточняя, надобно заметить, на чей счет). Уклонился и вижу тяжелое борение на его физиономии – между желанием меня все-таки уломать и венецианским достоинством. Сказал мрачно: «Неужели и правда не хочешь выпить?» – и венецианское достоинство победило. Через минуту подходят две итальянки, туристки междугороднего масштаба: «Как попасть на via Garibaldi?» Тут уж не отказываю себе в тщеславном удовольствии ответить вальяжно-снисходительно: «Да вы, почитай, на ней уже стоите!»
После долгого свободного шатания задумался: куда пойти, чтобы сесть за столик. Решил – на riva degli Schiavoni, чтобы было прямо напротив открытого простора лагуны, в десяти шагах от воды и гондол, там, где написано:
Я пишу эти строки, сидя на белом стуле
под открытым небом, зимой, в одном
пиджаке, поддав, раздвигая скулы
фразами на родном.
Стынет кофе. Плещет лагуна, сотней
мелких бликов тусклый зрачок казня
за стремленье запомнить пейзаж, способный
обойтись без меня.
И так в Венеции четыре дня подряд, уезжая на ужин и ночь в Тревизо к Ремо Факкани, а в последний день – в Падую к Розанне Бенаккьо. И все дни весеннее солнце и прохладный ветерок.
Для туристов в Венеции не устают придумывать новые штуки, например, невиданные прежде маски с перьями. А еще текучие часы Дали (в разных вариантах); и они ходят! стрелки тоже волнистые и как-то ухитряются ползать. И везде тысячи, миллионы муранских стеклянных вещиц. И ведь красиво же, сколько ты себе ни тверди, что это-де на потребу туристам. В каком-то из таких муранских магазинов аж оторопь взяла: ну, допустим, мне хорошо, меня советская власть успешно сформировала аскетом, мне решительно все равно, есть у меня это или нет. А что же делать тому, кому остро необходимо, чтобы у него в доме были красивые вещи! Ему же здесь, в Венеции, гибель, ему же придется забросить все, чему поклонялся, и поклониться одному лишь добыванию денег!
На piazza San Marco, среди двадцатиязыкой толпы и голубей. Сижу на штабеле перевернутых деревянных настилов (которые лежат здесь постоянно на предмет наводнений), случайно поднимаю глаза: боже! за Пьяццеттой больше нет никакой лагуны – выше колонн со львом и ангелом все закрыто чем-то огромным белым и красным! И оно медленно движется! Завороженно смотрю, пока не выплывает разгадка – надпись: Ikaros, Minoan Lines. Паром-сверхсупергигант размером чуть ли не с Palazzo ducale. Для наслаждения пассажиров и развлечения зевак на берегу его провели метрах в пятидесяти от набережной. Но пристать ему здесь негде – медленно уходит куда-то далеко, влево от Лидо.
Как-то раз к концу дня оказался на campo Santa Margherita. И вдруг обнаружил, что среди публики, заполняющей площадь, вовсе нет туристов. На скамейках сидят старушки и какие-то благородные средиземноморские бомжи. Мальчишки гоняют мяч. Клоун в полном клоунском облачении надувает разноцветные резиновые колбасы, вяжет из них зайцев, уточек и собачек и раздает малышам (и даже как-то не видно, где та шляпа, в которую мамаши положат какие-нибудь монетки). Девчонка лет пяти катит на трехколесном велосипеде за тетей, наезжая ей на пятки, и пристает к ней с вопросом, который, наверно, не изменился и за тысячу лет: «Quando viene la Chiara? Quando viene la Chiara?» (когда выйдет Кьяра?).
15–18 марта. Флоренция, у Франчески и Энрико. В пятницу 15-го доклад в circolo linguistico. Как и 12 лет назад, когда я здесь же, во Флоренции, читал свою первую в жизни итальянскую лекцию, назначен был стальной регламент: 45 минут. Пота не было, но не было и должного уровня стресса, поэтому иногда спотыкался, не мог найти нужного итальянского слова. Народу набралось порядочно. Донателла, Симонетта. Пришла Ванесса Прати, вся ослепительная, показала перстень: «Выхожу замуж» (а перстень – как бы предварительный: когда дело сделано, заменяется на обручальное кольцо).
Как всегда, пошел в Сан-Марко. Побывал еще и в археологическом музее. Зашел в Санта-Кроче к Макиавелли и Галилею, обошел свои заветные точки – круг Савонаролы, челлиниевского Персея, угол Proconsolo и Oriuolo, Брунеллески, который сидит и смотрит на свой купол, третью штангу уличного ограждения к северу от Battistero и прочие. В великие музеи идти снова пока еще потребности нет – к счастью, потому что очереди совершенно неимоверные.
Дом Бенвенуто Челлини на Pergola, недалеко от угла Alfani. Немножко смешная надпись: Casa di Benvenuto Cellini nella quale formò e gettò il Perseo e poi vi morì il 14 febbraio 1570/71 (… в котором он отформовал и отлил Персея и потом тут умер…).
Много гуляли по городу с Донателлой. Иногда она вдруг останавливалась у какой-нибудь закрытой двери и говорила: «Сюда непременно надо зайти!» Звонила или стучала, объясняла, что она должна показать здание гостю, – и ей говорили: «Разумеется, синьора!» Обычно при этом еще кто-нибудь вызывался исполнять роль экскурсовода, отпирал двери запертых комнат, чтобы показать, какой вид из окон именно этой комнаты, заводил в какие-то совсем уж потайные уголки.
В какой-то момент Донателла сказала: «Мне давно хочется задать вам один вопрос, но я не решаюсь…» Я сказал: «Задавайте». – «Видите ли, это вещь очень личная, ее нельзя просто так…» Я напрягся, но все же мужественно ответил: «Все равно спрашивайте». – «Тогда скажите, только совершенно честно – иначе лучше ничего не отвечайте! – вам больше нравится купол Брунеллески или купол Сан-Пьетро в Риме?» О, истинный дух Флоренции!
Побывал на новой квартире Донателлы около Campo di Marte – в которую она переселилась, чтобы Д'Арко мог гулять по квартире, когда он уже не мог выходить. Эффект его присутствия очень сильный. Любая флорентинская квартира, как я уже давно знаю, оценивается прежде всех прочих достоинств по тому, виден ли из окон купол Брунеллески. Из этой квартиры – виден (неважно, что совсем немножко).
Джиневре, как это ни неправдоподобно, исполнилось восемнадцать. А ведь было шесть, когда она мне объясняла, почему плачет ее кукла, когда мы вели первые беседы с Д'Арко! Хоть и похожа на себя, но именно за последний год стала взрослой. Держится очень дружелюбно. Завела даже разговор о том, почему бы мне не остановиться у них – у них-де ведь есть и отдельная комната для гостей.
Веселый вечер у Франчески и Энрико: Симонетта, Донателла, Джиневра, Леонардо Савойя со свежей из-под венца женой (которую, чтобы меня вконец запутать, зовут тоже Симонетта). Энрико – самый живой во всей компании, успевает сыграть блестящую словесную партию с каждой из дам, начиная с Джиневры. Пытаются легонько куснуть новую Симонетту на тему всем известной Леонардовой коллеги и поклонницы Риты. Но та отстреливается великолепно и сама очень охотно подхватывает эту тему. Один лишь бедный Леонардо сидит смущенный и тихий, для его деликатной интеллигентности двух таких переполненных энергией соперниц явно многовато.
Вспоминаю свой первый такой же итальянский вечер двенадцать лет назад, за этим же столом и почти в той же самой компании, когда я впервые стал потрясенным свидетелем того, как из восьми сидящих за столом семь говорят совершенно одновременно (восьмой – это я). Помню, как я сказал об этом Франческе и она мне ответила: «Так ведь если ждать, пока другие замолчат, то не раскроешь рта за весь вечер!»
В воскресенье Энрико и Франческа взяли меня с собой в свой загородный дом в Сан-Леолино. Изумительная тосканская весна. Все цветет. Мягкие зеленые, оливковые и голубоватые холмы, подальше – горы, но тоже мягкие. Я по неаккуратности полагал, что мы в Кьянти. Грубая ошибка: граница Кьянти проходит в трех километрах от Сан-Леолино по горному хребтику. И здешние жители смотрят на Кьянти очень косо: видите ли, только у них знаменитое вино! а чем хуже вино нашей долины? оно даже лучше!
В 4 часа общий сбор всех жителей в таверне около церкви – празднуются состоявшиеся выборы нового правления. Собралось примерно человек семьдесят. Общий фуршет с большим количеством местного вина и множеством разнообразных пирожков и тортов домашнего приготовления. Как мне объясняют, среди присутствующих примерно две трети деревенских жителей и треть «дачников». Но как же трудно различить! И не устаешь поражаться: никакие подростки не надрались до свинства, пользуясь неограниченным доступом к вину, ни в каком углу не завязалась драка…
Понедельник 18 марта: ближе к вечеру переезд в Рим, к Боре Успенскому. И тут же пешком на via Panisperna, в гости к Николетте Марчалис, у которой в это время живут Витя Живов с Машей. Неплохо провели вечер.
Утром выходим вместе с Борей из его дома. У лифта Борю приветствует суровый мощный мужчина: «Salve!» – «Ну, римлянин да и только!» – восклицаю я в восторге от этого ожившего вдруг катулловского или цицероновского «Salve». И тут только до меня доходит: а кто же еще?
Зашли с Борей в музей восточного искусства на via Merulana, совсем близко от его дома. Он мне показал замечательную коллекцию скульптур из Гандхары (из итальянских раскопок, которые ведутся с 1956 г.). Это места, где прошел Александр Македонский, и в искусстве уникальным образом соединилось буддийское с эллинистическим.
Пошли дальше вниз по via Merulana. Тут обычная история – встречный спрашивает: «Не скажете ли, где здесь via Lanza?» У меня на этот счет были довольно приблизительные представления, но соблазн был велик, и я сказал: «Кажется, вверх по Merulana и налево». Встречный пошел себе, а Боря сказал: «Ну вот, ты уже научился в Италии вести себя как настоящий итальянец: тот ведь никогда не скажет «не знаю», а всегда куда-нибудь да укажет. По-моему, Lanza – это вниз по Merulana и направо». Я цинично засмеялся, а Боря сказал: «Нет уж, теперь пойдем вниз проверим». Проверили – улица направо оказалась не Lanza. Дошло до того, что достали из портфеля карту. Выяснилось, что мне повезло: угадал. «Не спеши восхищаться собой, – сказал Боря, – разве ты не знаешь, что бывают совершенно случайные совпадения?» Как-то так вышло, что потом наши маршруты раза два проходили через via Lanza; и я как бы невзначай бросал взор на табличку с названием, а Боря усмехался.
Прошли по Бориному излюбленному маршруту, по которому он меня уже однажды водил: San Clemente (к сожалению, было закрыто), Santi Quattro Coronati (Боря решительно достучался в закрытую дверь до дежурной монахини, и нас пустили посмотреть замечательный придел с фресками на тему «царь и патриарх», одна из которых пошла на обложку его книги), via di San Stefano Rotondo (но сама церковь San Stefano Rotondo была закрыта), дальше садами via San Paolo della Croce и вниз к Santi Giovanni e Paolo, а потом совсем круто вниз и направо к Колизею.
В один из дней зашел в Palazzo delle Esposizioni на via Nazionale, на выставку «От неореализма до «Сладкой жизни»». Ретро: конец 40-х – начало 50-х годов. И искусство, и то, как сама Италия поднимается из бедности и разрухи. Сделано хорошо. Моды тех сезонов. Афиши. Стоит мотороллер «Веспа». Множество фотографий, коротенькие фильмики. Знаменитости эпохи нашей молодости – все молодые, лучезарные.
В четверг 21-го моя лекция в Terza Universita di Roma (формально у Раффаэле Симоне, фактически – у Клаудии Ласорсы) о современной русской морфологии с исторической точки зрения. Много народу – человек 45–50. Долго таскали стулья из соседних аудиторий. Люцина Геберт, Валентина Бениньи, Джованна Сьедина; пришел даже Боря Успенский. На сей раз пот прошиб по всем правилам, почти с самого начала лекции, и стресс был первоклассный, так что были и страшноватые моменты, когда мир немножечко плыл; но зато уж язык болтался свободно. Было много вопросов и вообще живо. Подходили студенты, деловито спрашивали, когда я буду у них следующий раз. Симоне, сгусток амбиции и покровительственного превосходства, который сам на лекции не был, после лекции поздравил с успехом. «Откуда, – спрашиваю, – вы можете знать, что успех?» – «Как же не успех, – говорит, – когда, как я вижу, все досидели до конца».
В 4 часа отправился на Termini встречать Анюту. Поезд из Флоренции опоздал всего на каких-нибудь полчаса, и вот уже Анюта на перроне.
Два дня гуляли по городу, обошли излюбленные места. Зашли в Villa Giulia – этрусский музей. Среди прочего – копия надписи на вазе 625–600 гг. до н. э. из Cerveteri (сама ваза в Ватикане, в Museo Gregoriano Etrusco): CI CA CU CE VI VA VU VE ZI ZA ZU ZE HI HA HU HE и т. д., а после складов – полный алфавит. Снова предок грамот Онфима, только теперь уже на две тысячи лет старше!
С двух попыток попали в киноклуб (у метро Ottaviano) на «Последнее метро». Остались довольны, но последнее метро на этом упустили. В поисках такси дошли до piazza del Risorgimento. Там стоянка, и такси действительно появлялись. Но таксисты вели себя совершенно по-московски: соглашались везти только туда, куда им самим хотелось. Пара, которой нужно было на периферию, вступала то в одни, то в другие переговоры, но безуспешно. Нам повезло: наш адрес таксиста устроил.
23-го утром выходим из гостиницы и оказываемся внутри общеитальянской демонстрации против планов Берлускони. Вокзальная площадь заполнена почти вся; оттуда шествие вытекает на via Cavour. Огромное количество знамен, преобладает красный цвет. На вокзале из каждого прибывающего поезда выливается еще одна колонна со знаменами.
Около 12 мы уже в Неаполе. Гостиница «Candy» на via Carrozzieri alla Posta, которую я уже освоил год назад. Вся гостиница – это последний этаж старого-престарого дома. Изнурительная мрачная лестница на четвертый этаж (а по высоте – не меньше чем на седьмой). Встречает какая-то молодая женщина, которой я здесь раньше не видал. Были телефонные переговоры о том, что нужна комната для отца с дочерью; но кто знает, как это поняли хозяева – буквально или фигурально. Идем за новой хозяйкой, и я говорю Анюте, пользуясь тем, что наш с ней язык секретный: «Интересно, какую все-таки комнату нам дадут». На это хозяйка оборачивается и хамоватым южнорусским говорком: «Какую-какую – нормальную! У нас все комнаты нормальные!»
Комнату она таки отводит нам с двуспальной кроватью; ни о каких переговорах по нашему поводу явно ничего не знает. Начинаем все объяснять заново. «Ну ладно, – говорит она, – тогда идите сюда». И приводит нас в огромную угловую комнату на два света, целый зал, где стоят пять кроватей. Как мы узнали позже, это комната для артелей. Но нас вполне устраивает. По одну сторону – стена ограды Санта-Кьяры, высотой этак метров пятнадцать, по другую – внутренний дворик с висящими на ветвях лимонами. Но при этом на улице – холодина, время от времени начинают крутиться снежинки. А в комнате – никаких признаков отопления: юг же! зачем? Так что на улице плюс один и в комнате почти столько же.
Рядом с нашей гостиницей главный почтамт, громадное здание муссолиниевской архитектуры. На нем на высоте пятого-шестого этажа врезано навеки огромнейшими буквами: Anno 1936 XIV ERA FASCISTA.
Нет-нет да ощутимо дохнет чем-то отечественным – более явственно, чем на итальянском севере. Скажем, в лавке посмотрят на тебя лениво и снисходительно и ответят «этого нет» с почти российским удовлетворением. Мы пытались, например, вечером купить хлеба и в двух или трех местах потерпели фиаско: «Нет сдачи!»
В великом неаполитанском музее. Почти все время провели в громадном главном зале, куда перенесены фрески Помпей. Сапфо необыкновенно хороша.
Зал геркуланской Villa dei Papiri (виллы Кальпурния Пизона, тестя Цезаря). Под стеклянным колпаком два еще не развернутых свитка вместе с прибором для их разворачивания, который изобрел в XIX веке некий монах. Почти невозможно представить себе, что это можно прочесть: ведь они же в сущности сгорели! остался только рулон угля и пепла, приблизительно сохраняющий форму первоначального свитка. Однако же рядом на стене другой такой свиток, развернутый и наклеенный на подложку; и видно, что он вполне читается!
Сейчас в неаполитанском музее 1800 фрагментов и целых свитков из Геркуланума. Всего в этой библиотеке было около 800 свитков. Авторы: эпикуреец Филодем из Гадары (живший под покровительством Кальпурния Пизона), Эпикур, Хрисипп и другие.
24-го, воскресенье. Холод продолжается; дождь, временами переходящий в снежинки. Но выбора нет: едем в Помпеи. Южнорусская и украинская речь преследует нас в Неаполе повсеместно. Вслед отходящему поезду женский голос: «Пока, Оксаночка!»
Поезд идет вдоль залива, но долгое время просветов в застройке почти нет. Высятся небоскребы восточного Неаполя – мини-Нью-Йорк. Вдоль пути в основном задворки фабрик. И вдруг совсем-совсем близко – Везувий! Но за вчерашний день он чуть ли не до основания покрылся снегом! Проезжаем Геркуланум. Везувий на глазах поворачивается к нам новыми боками, края кратера все время меняют очертания, две вершины наезжают друг на друга.
Помпеи. Выходит полпоезда. Туристов тьма, несмотря на ужасную погоду. Впрочем, бывают и такие паузы, минут по двадцать, когда дождя нет, даже мелькает солнышко и тогда все оживает сразу необыкновенно. Японская речь экскурсоводов раздается со всех сторон. Между прочим, некоторые из таких экскурсоводов – это не седовласые японцы, а вполне итальянского вида молодые дамы. Не зря, значит, работает Борис-Андреичев Istituto Orientale di Napoli. Стараемся бродить менее людными улицами, пренебрегая туристской обязанностью «отметиться» во всех предписанных точках и подольше останавливаясь там, где какая-нибудь стена прикрывает от зверского северного ветра. Несмотря на невзгоды, впечатление мощное. Может быть, даже легче осознать ту древнюю катастрофу, чем в идиллические моменты.
Понемногу пробираемся в сторону Villa dei Misteri. Наконец, добрались; но, к сожалению, со времени моего первого визита в 1991 году главную комнату с фресками загородили цепями. Вакханку теперь можно видеть только из дверей под таким острым углом, что воспринимаешь разве что знаменитый помпейский красный цвет, а рисунок надо восстанавливать по памяти по репродукциям.
К этому времени холод уже пробрал невыносимо. В ресторанчике на выходе из Villa dei Misteri почему-то не было практически никого. Мы спросили только одно: «Где у вас тепло?» Завели внутрь и посадили около электрообогревателя – это у них единственная форма отопления. Это было так прекрасно, что остальное уже было неважно. Между тем накормили хорошо и, вопреки обыкновению, не терроризировали. Без малейшего колебания все вопросы официант обращал к синьоре. Синьора спросила: «А красное вино у вас есть?» Несмотря на чудовищность вопроса, не повел ухом и принес кувшинчик. Вино оказалось потрясающим. «Как называется?» – закричал я. – «Vino di Vesuvio, signore», – отвечал он с артистичным выражением сдержанной гордости. Про необыкновенное плодородие вулканического пепла на склонах Везувия, из-за которого люди там селятся, не считаясь с риском, я слыхал; а теперь вот узнал, какое великолепное эти извержения порождают вино. «Берем еще и с собой», – заявили мы.
Вернулись в Неаполь еще засветло. Пробираемся улочками старого города: немыслимые щели шириной метра два между высоченными домами; впрочем, довольно прямые. От неба видны где-то высоко-высоко только узенькие полоски. Между пешеходами на приличной скорости проскакивают мотороллеры и мотоциклы. Вдруг впереди чудовищный барабанный бой и какие-то литавры. Идем на звук, но звук тоже движется. Предпасхальная процессия квартала – вся улочка запружена хоругвями. Почти все молодые. Музыка на наше ухо нисколько не религиозная – маршево-боевитая.
Зашли в знаменитую Санта-Кьяру. То ли предпасхальная выставка новой церковной живописи, то ли церковь уже навеки украсилась по-новому: штук двадцать больших картин одной и той же кисти на пасхальную тему. Впечатление убойное. Христос то в виде волка, то в виде неведомого бесформенного зверя, Магдалина примерно такая же, краски нарочито грязные, Христов фаллос не забыт ни на одной картине и подан с хорошим нажимом, чтобы зритель оценил. Воистину, католическая церковь умеет не отставать от века.
25-го с утра на поезд в Салерно. Проехали снова мимо Геркуланума, Везувия и Помпей – но уже при хорошей погоде. Шапка снега на Везувии почти целиком растаяла. Море, которое еще вчера было серым и сливалось с серым небом, засияло синевой. Прорисовались острова. Сперва Иския выступала ярко, а Капри в виде туманной полоски, потом постепенно наоборот. После Помпей поезд уходит от залива и ныряет в туннели под горами Соррентского полуострова; и лишь у Салерно выходит снова к морю.
В Салерно атмосфера уже другая, чем в Неаполе – гораздо более провинциальная. Кажется, что и люди гуляют здесь по набережной иначе. Жаркий (хотя в данный момент не жарко, а только тепло), роскошный, ленивый, вальяжный юг. Неаполь отсюда ощущается уже как европейская столица.
Находим автобус на Агрополи, который идет через Пестум. Час езды через маленькие южные городки, которые так же отличаются от Салерно, как Салерно от Неаполя, и нас высаживают практически в поле: Пестум. «Так где же здесь раскопки?» Нам отвечают несколько неопределенным жестом, который примерно означает: «Да везде». (По нашему понятию, раскопки – это как в Новгороде: котлован, в нем копошатся рабочие. А итальянские scavi – это уже результат, древние здания в чистеньком виде, готовые для туристов.)
И вдруг осознаем, что действительно посреди широкого поля высятся настоящие парфеноны. Три практически полностью сохранившихся (не считая кровли) греческих храма VI–V веков до нашей эры! Это ведь еще и Перикла никакого не было! А про римлян нечего и говорить. Город тогда еще назывался Посейдония. Пестумом его гораздо позже стали называть римляне (они появились здесь лишь в 273 г. до н. э.). Один храм прекраснее другого! Особенно понравился так называемый храм Цереры (в действительности Афины), самый древний и самый стройный. Но по величественности всех превосходит храм Геры.
«О, как гаснут – по степи, по степи, удаляясь, годы!» Годы гаснут, мой друг, и, когда удалятся совсем, никто не будет знать, что знаем ты да я. Наш сын растет; розы Пестума, туманного Пестума, отцвели… (Набоков, «Другие берега»).
Eheu! fugaces, Postume, Postume,
Labuntur anni nec pietas moram
Rugis et instanti senectae
Afferet indomitaeque morti.
(Horatius, «Ad Postumum»).
Вот то, что не выходит из головы у человека, который собрался в Пестум. «Смотри-ка, а вот и розы!» – вдруг говорит Анюта. В самом деле, прямо в зоне scavi целые поля роз. И они уже цветут; и, вопреки Набокову, еще не отцвели. Пришлось сорвать одну на память.
В пестумском музее. Поразительная живопись для мертвых – на внутренних сторонах громадных каменных гробов V–IV вв. до н. э. Этрусская традиция, которую переняли здешние греки. И ее вершина – «гробница ныряльщика». Покойный изображен в виде атлета, ныряющего в воду. «Ой, нет, – говорит Анюта, – я думаю, это он не в воду ныряет. Это, наверное, прыжок из жизни в смерть». Ищем комментарии – и находим, к Анютиному торжеству: «прыжок nell'Oceano della morte». А на боковых плитах – сцены пира, одна из которых вот уже лет двадцать как висит у нас дома над телефоном. Но какая же связь между смертью и пиром? Читаем объяснение: такая, что вино, музыка и любовь, соединяющиеся на пиру, образуют мост, пусть несовершенный, между миром здешним и миром потусторонним.
26-го утром пешком в гавань и на корабль Неаполь – Капри. Неаполь, вначале плоский, на глазах начинает подниматься и превращается в порядочную гору с дворцом на вершине. Иногда проглядывает солнце, но на небе тучи всех оттенков от белого до почти черного, отчего над морем и над Везувием странный перемежающийся, временами зловещий свет. Неаполитанский залив весь как на ладони. По его краю идут по кругу: Неаполь; лукоморье с Везувием, Геркуланумом, Помпеями, Кастелламмаре, Сорренто; небольшой просвет открытого моря – и двугорбый контур Капри, который на глазах подрастает. Направо от него просвет побольше, а за ним контуры ближайших к Неаполю островов – Искии и Прoчиды, таких же гористых, как и Капри. А между Прочидой и Неаполем просвета уже почти и незаметно: круг замкнулся.
Минут пятьдесят, и вот уже пристань Капри – у седловины между двумя горами. Плоского места нет вообще. Отвесность скал неправдоподобная, местами скала нависает не в образном, а в полном геометрическом смысле. Значительная часть скалы голая – не сумела зацепиться никакая растительность.
Прямо напротив пристани фуникулер. Пока мы вертели головами, разглядывая скалы, вывески и содержимое ларьков, фуникулер ушел. Тогда мы купили билеты на следующий и пошли продолжать свое занятие. Подошло назначенное время. Никакого фуникулера, однако, не появилось. Пошли выяснять в кассу, тыча своими билетами. «Так вон же, – говорят, – в углу площади стоит автобус». – «При чем тут автобус?» – «Как при чем? Ведь вот же у вас билеты!» Наконец до нас дошло, что в здешней семиотической системе автобус и фуникулер различаются между собой не больше, чем, скажем, автобусы разного цвета.
Автобус оказался шириной с инвалидную коляску – как будто его хорошенько сплюснули с боков, как жестянку. Поехали, и сразу стало ясно, зачем ему стиснули бока: даже и такие два автобуса разъезжаются на здешней улице (которая пошла серпантином прямо от пристани) лишь со скоростью двух расходящихся на краю пропасти ослов.
Проделав путь раз в двадцать длиннее, чем у фуникулера, автобус исполнил свою фуникулерную службу – прибыл на верхнюю станцию. Здесь, на единственном плоском месте длиной метров двести и шириной метров десять-пятнадцать, и оказался весь каприйский туристический бомонд. Вид баснословный: весь Неаполитанский залив под ногами, Везувий в дымке. А в самой середине перешейка между двумя горами, где дорога проходит прямо по острию ножа, открывается вид сразу на два морских горизонта – залив на севере, темно-синий, и открытое море на юге, серебристо-дымчатое, почти сливающееся с небом.
Стали искать какую-нибудь лазейку понеприметнее. И действительно нашли! Лестница вверх шириной в метр между двумя заборами – к счастью, чаще прозрачными, чем глухими. Только табличка «via такая-то» позволяла надеяться, что это не просто тропинка к чьей-то усадьбе. Ни одной живой души. Среди лимонов, апельсинов, пальм и прочего парадиза взбираемся все дальше и дальше вверх. На поворотах сквозь просветы в листве проглядывает городок, лесистая гора напротив, уголки моря. Но вот кончились усадьбы, еще немного вверх сквозь лес – и вдруг открывается голый отрог скалы, откуда видно всё: обе горы острова, городок Капри внизу между ними, море к северу, море к югу. А до вершины нашей горы кажется уже совсем близко; но от нее нас отделяет вертикальная голая серо-коричневая стена. Открытое солнце и ветер. Корабль из Неаполя движется к пристани, оставляя длинный белый след по синему. Игрушечный двухвагонный фуникулерчик всползает вверх по склону.
Спуститься к пристани решили от начала до конца пешком. На одном из поворотов глаз упирается буквально в стену из бесчисленных роскошных лимонов. Срабатывает фотографический рефлекс: «Анюта, – говорю, – посмотри, какие лимоны! Надо бы снять». – «Да, надо бы, – отвечает, – только как ты до них дотянешься! Сквозь решетку даже руку не просунуть!»
На берегу немного зазевались около забегаловки – и вот уже бандитского вида хозяин почти силой усадил нас за столик. И совсем уж грубый просчет и провал исторической памяти: заказали не два кофе, а кофе и чай. А чай в итальянском исполнении для туристов – это такой особый тест на выживаемость. На чем именно он заваривается, доподлинно неизвестно, но только не на воде. Попробовав его в свое время первый раз в кафе около Колизея, я решил, что на помоях после мытья клеток из-под колизейских тигров. Мыли, видимо, с содой. На Капри не ударили в грязь лицом и от Колизея не отстали нимало. Анюта, едва-едва приблизив один раз нос, второй раз понюхать решительно отказалась.
Возвращение в Неаполь – конец каникул. Пора в обратный путь. Поезд Неаполь – Рим, и в 21.10 мне уже предстоит отправиться с Termini обратно в Германию. Но железнодорожные шутки еще не кончились. В 21 час поезд Сиракузы – Мюнхен уже у перрона. Добираемся до моего вагона № 264. У дверей очередь пассажиров. Спокойно становлюсь в конец очереди. Лишь через некоторое время обнаруживаю, что очередь никуда не движется: никакого проводника у двери нет, и дверь наглухо заперта. Просто почти все пассажиры немцы, и им в голову не приходит что-нибудь делать, кроме как спокойно ждать. До отправления остается пять минут, у всех остальных вагонов уже никого нет – все сели. По перрону бежит запыхавшаяся дамочка: «Это вагон 264?» – «Да», – говорят. – «Уф! Повезло! Успела!» – и со счастливой физиономией плюхается в хвосте очереди на свой чемодан. Я говорю Анюте: «Иди вдоль поезда, найди хоть какого-нибудь проводника и объясни ему, что здесь происходит». Она идет и через некоторое время возвращается со словами: «Он сказал: этого не может быть. В вагоне должен быть свой проводник, который садится в Риме. А до Рима этот вагон идет пустым». Я посылаю ее снова: «Тогда иди найди начальника поезда». И вот минуты за две до отправления она приходит с кем-то в форме, кто отпирает дверь. И без всякого проводника и без всякой проверки билетов люди начинают запихиваться в вагон.
А совсем уже в последние секунды бежит еще один опоздавший пассажир, пожилой, пузатый, с выпученными глазами, пот льет градом, вот-вот его хватит инфаркт. Поднять свой чемоданище на ступеньки он уже не может и затравленно водит глазами по сторонам. Спортивного вида немец сжалился над ним и взволок чемодан. И поезд уже пошел. Прощально машу спасительнице Анюте.
А минут через пятнадцать, вылезши из своего купе в коридор, вижу: в фуражке, в полном форменном облачении наш пузатый уже проходит хозяином по вагону: «Сдавайте паспорта!».