Кики была существом легендарным, так что отделить в ее биографии мифы от действительности трудно, и в воспоминаниях о ней встречается немало противоречий. Рассказывают, что она четырнадцати лет от роду была отдана ученицей в бакалейную лавочку, но сбежала, а потом объявилась на Монпарнасе и стала позировать художникам, причем обнаженной, что привело в ужас ее матушку. Рисовали ее многие, и у многих возникали с нею более или менее бурные романы. Она была дерзкой, непосредственной, искренней, неуловимой, загадочной. Кокаин и вино только усугубляли романтические черты ее характера. Она была свободная, современная женщина, истинная «королева» монпарнасской богемы (а «принцем богемы» слыл Модильяни, которому она тоже позировала). Рассказывают, как однажды зимой иззябшая, бездомная Кики с подружкой вторглись в убогую келью художника Сутина в знаменитом «Улье». Было уже два часа ночи, и бедняга Сутин сжег в своей железной печурке все, что попало под руку, чтобы обогреть несчастных (памятник высоко почитаемому ныне Хаиму Сутину из белорусского местечка Смиловичи стоит неподалеку от этих мест, и французские искусствоведы, говоря о нем, употребляют лишь превосходную степень).
С Маном Рэем Кики сблизилась во время съемок, и у них завязался долгий и бурный роман. Они расходились, сходились, ссорились, палили в воздух из огнестрельного оружия – все в духе «горячих деньков» Монпарнаса.
К тому времени, когда о Кики начали слагать легенды, она была еще жива, но уже всеми забыта. Истощенная алкоголем и наркотиками, она умерла пятидесяти лет от роду, и из старых ее поклонников, ставших к тому времени и богатыми, и знаменитыми, на бедняцкое загородное кладбище ее провожал один только Фужита. Впрочем, как рассказывают, на могиле ее лежали венки с названиями монпарнасских кабаков, где она царила когда-то: «Ротонда», «Дом», «Куполь», «Селект», «Динго»…
Кроме художников, в «Истрии» бывали и поэты-сюрреалисты – Супо, Превер, Бретон, Арагон, Деснос. Все они искали откровения во Фрейде, в подсознательном, в снах, восхищались Десносом, которого и после сеанса невозможно было вывести из состояния сна. Рассказывают, что перед самым Освобождением, умирая в нацистском лагере Терезин, Деснос признался лукаво, что он их все-таки немного дурачил…
Жили в «Истрии» и одинокие женщины, например Жанна, первая жена Фернана Леже. Когда Эльза Триоле пожаловалась Леже, что хозяйка ее пансиона на авеню Терн докучает ей нравоучениями, Леже перевез ее в «Истрию», где никто никому не докучал, а нравы были свободными еще и за полвека до «сексуальной революции». Монпарнас вообще жил по своим правилам и был особым миром свободы, что нравилось обитавшим здесь иностранцам. И Эльза, которая жаловалась Маяковскому на одиночество, неустроенность, отсутствие дела, любовные неудачи (а соседям по отелю рассказывала, как великолепно живут в Москве), кончала всегда заявлением, что все-таки жить можно только на Монпарнасе…
Сегодня на стене отеля «Истрия» повешена доска, где упомянуты некоторые (далеко не все) былые клиенты, как бы удостоенные бессмертия. Однажды поздно вечером, когда я привычно беседовал в вестибюле «Истрии» с молодым дежурным, он сказал мне, что у них есть свободная комната и я могу в ней заночевать, хоть задарма. Задумавшись, я понял, что встреча с призраками тех, кто обитал здесь больше полвека назад, меня никак не вдохновляет, а свой былой интерес к выдумкам сюрреализма я мало-помалу растратил на дорогах жизни… Я поблагодарил, простился и вышел на затихшую улицу Кампань-Премьер.
Направляясь к станции метро «Распай», я все же остановился у дома № 31. Из множества овеянных легендами домов этой коротенькой парижской улицы со странным названием – и тех былых домов, что уже исчезли, и тех, что еще прячутся во дворах, загадочно мерцая потускневшими окнами ателье, и тех, что надменно созерцают оскудевшую улицу с многоэтажной высоты, – может быть, самым славным остается дом № 31 на углу бульвара Распай. Он был построен в 1911 году архитектором Арфвидсоном, фасад его, украшенный обожженным песчаником и керамикой, проектировал Биго, и дом этот соединил богатство декора, свойственное концу XIX века, с архитектурой объемов (как у Малле-Стевенса и Корбюзье), которую принес тогдашний, начала века модерн. Рожденный перед войной дом уже не застал на этой знаменитой улице ни Рембо, ни Бодлера, ни Анны де Ноай. Но бродили здесь еще Модильяни с Цадкиным, а знаменитый фотограф Ман Рэй занял в этом доме ателье; вселился же он вместе со своей возлюбленной, монпарнасской манекенщицей Кики в маленький отель по соседству, в «Истрию», которая была истинным ковчегом сюрреалистов – и Дюшана, и Пикабиа, и Тцара, – шумным ковчегом, в котором часто живал присылаемый сюда из Москвы комфутурист и друг чекистов Маяковский. Впрочем, мне чаще других вспоминаются жильцы дома 31. Например, блестящий русский художник, кинематографист, театральный режиссер, художник театра и писатель Юрий Анненков, который в этом доме жил, работал и умер, художник Павел Мансуров… А главное – те, кто жил над ними, на пятом французском, то есть шестом русском, этаже: здесь было (и, самое поразительное, еще таковым остается на сегодняшний день) ателье Серебряковых – блистательной художницы Зинаиды Евгеньевны Серебряковой и ее талантливых детей – Кати и Шуры, Шура умер совсем недавно, но Екатерина Борисовна, дочь, жива…
Зинаида начинала жизнь на заре блистательной эпохи русского искусства, родилась в семье художников, скульпторов, архитекторов, в чьих жилах смешана была русская и французская кровь, она с детства дышала воздухом искусства и утонченной культуры. Ее отец – скульптор Евгений Лансере, мать – из рода Бенуа, сестра знаменитого художника Александра Бенуа (а были ведь среди Бенуа и музыканты, и композиторы). И Лансере, и Бенуа бежали в Россию в эпоху французской революции да там и прижились. Впрочем, текла в жилах этой семьи и венецианская кровь. Выходцем из Венеции был прадед со стороны матери Альбер Лавос, архитектор, построивший Мариинский театр в Петербурге и Большой – в Москве, а также придворные конюшни в Петергофе и написавший ученый труд об архитектуре театров.
Зинаида родилась в отцовском имении Нескучное, в Курской губернии, там росла, не скучала; больше всего впечатляют в ее ранних автопортретах эти счастливые глаза, в которых сияет, лучится радость жизни… Но до портретов была, конечно, учеба, учеба, учеба, путешествия по Крыму, Швейцарии, Италии. Двадцати пяти лет от роду она, почти «забавляясь», как она вспоминает, стала писать свое отражение в зеркале, написала удивительный автопортрет, который с ходу у нее купил Третьяков для своей галереи. Молодая художница попадает на русский Олимп.
В 23 года Зинаида счастливо выходит замуж; у нее родились две дочери и два сына. Вместе с Остроумовой-Лебедевой она была выдвинута в академию, но выборы не состоялись: пришла беда – отворяй ворота… Сперва грянули революция и путч, в 1919 году умер муж, молодая художница осталась вдовой с четырьмя детьми. Сперва она жила в деревне, писала портреты крестьян, потом стало совсем страшно. Зинаида уехала в Харьков, учила, преподавала, писала, но прокормиться и прокормить детей было все труднее. По совету Бенуа она уехала в 1924 году в Париж для устройства выставки и, как многие, больше не вернулась. Через год к ней присоединился сын Шура, потом Красный Крест помог выехать Кате. Двое детей остались у бабушки, увиделись с матерью только через 36 лет, когда «железный занавес» дал трещину.
Заграничные годы были нелегкими, и все же они были заполнены любимым трудом, который давал возможность выжить. Дети работали вместе с ней – и все выживали. Прекрасным художником стал Шура, великолепно овладела рисунком и живописью Катя. Что до Зинаиды Евгеньевны, то ее мастерство не переставало расти. Только прекрасная женщина (не красивая, а именно прекрасная женщина) на ее автопортретах становилась грустнее и строже, но она была все так же умна, и чувствительна, и нежна, и человечна…
По-прежнему большое место в творчестве Зинаиды Евгеньевны занимали портреты. Поднимаясь на лифте на шестой этаж серебряковского ателье на рю Кампань-Премьер, я всегда предвкушаю новое свидание с любимыми людьми и любимыми женщинами минувшего – в первую очередь с самой Зинаидой, и с княжной Трубецкой, и с графиней Зубовой, и с Ивет Шевире, и с юной американской невестой Ив Велан, а также с Ефимом Шапиро, с графом Зубовым, с чудными детьми и, конечно, с сыном Шурой и юной дочерью художницы – Катей, нынешней Екатериной Борисовной, хозяйкой дома.
Так скорее нажмем кнопку звонка на дверях Серебряковой – хозяйка нас ждет…
И вот мы в ателье. Повторяется тот же ритуал, что обычно. Екатерина Борисовна, дочь Зинаиды Серебряковой, тоже художница и тоже больше не та головокружительная Катя, что на портретах, – как-никак десятый десяток лет идет и, может, уже на исходе, – Екатерина Борисовна начинает выставлять картины, и сперва ты боишься, что вот уже скоро все, конец, но потом убеждаешься, что их много, картин, многие десятки, а может, сотни… Мало-помалу Екатерина Борисовна увлекается, ускоряет темп, а ты уже узнаешь на портретах старых знакомых – петербуржцев, русских парижан, французов, американцев, ты себя чувствуешь все лучше, кругом – знакомые все лица, а главное – какие лица!
Какие прекрасные лица,
И как это было давно! —
писал уже в ту пору Георгий Иванов, глядя на старые портреты. Что ж говорить о нас…
Как чист взгляд этих детей и женщин, как упоителен очерк их лиц. Вот юный сын Зинаиды Шура, и снова Шура, и снова… И какие-то молодые аристократки, полные надежд, и какие-то торговки с парижского рынка, и какие-то бретонки-рыбачки, и какие-то марокканки… А вот незнакомые женские лица, но почти в каждом из них есть что-то от лица самой Зинаиды или ее юной дочери Кати, что-то от Катиной юной плоти, от плеч и груди этой любимой дочери Зинаиды, ее любимой модели…
Обнаженные женщины, ню, Зинаиды Серебряковой чисты и чувственны. В них здоровая чистота, порой словно бы даже простота, и при всем том они бесконечно волнуют, во всяком случае гетеросексуального созерцателя. Отчего все же так волнуют они, даже после сотен виденных нами самых дерзких ню – картин, рисунков, эротических фильмов, те