В 97-м секторе кладбища покоится много членов ЦК Французской компартии во главе с Морисом Торезом. Помнится, во времена первой моей (и единственной) писательской турпоездки программа «Интуриста» еще предусматривала возложение цветов на могилу послушного исполнителя всех заданий Москвы товарища Жака Дюкло. И я помню, как трудно было нашему прелестному гиду Наташе вытянуть из товарищей писателей их трудовой франк (отложенный на буржуазную жвачку детям) для покупки какого ни на есть букета для камарада Дюкло. Теперь уж никто из русских и не помнит, кто был товарищ Дюкло, а вот законопослушным французам напоминают об этом надписи в метро. Левые партии возлагают ежегодно цветы у Стены коммунаров на Пер-Лашез. В 1871 году последние бои Коммуны шли среди могил кладбища Пер-Лашез, так же как в 1814 году оборонялись от русских среди тех же могил парижские курсанты.
Страсти эти еще не окончательно забыты, ибо террористами была однажды заложена бомба на могиле врага Коммуны Тьера, которого одни французы считают палачом, а другие, с не меньшим основанием, спасителем от угрозы вполне кровожадной Коммуны. Впрочем, бомбы закладывают не только пылкие революционеры, но и пылкие расисты. Скажем, взорвалась бомба и на могиле корифея современной литературы Марселя Пруста. Однако, по мнению кладбищенских служителей, ни одна бомба не может принести кладбищу столько хлопот, сколько приносит массовое паломничество поклонников на могилу певца группы «Дорз» Джима Моррисона, который умер в Париже от лишней дозы наркотика (от «овердоза»). Могила бедного Джима привлекает из всех стран мира и трезвую и обкуренную толпу фанатиков, которые пьют здесь, курят, колются, разрисовывают непонятными словами все памятники в округе, сморкаются в бумажные салфетки и оставляют их на память покойнику в большом количестве.
Чуть меньшей популярностью, чем могила Моррисона, пользуется могила великого медиума, одного из отцов спиритизма Алана Кардека. Лионский учитель Ипполит Ривай, взявший новое имя – Кардек, написал книгу, которую, по его признанию, надиктовали ему святой Иоанн, Наполеон Бонапарт, Сократ и прочие видные персонажи. У могилы Кардека адепты спиритизма молятся поодиночке и группами, молчат, порой впадают в транс.
Многие памятники кладбища Пер-Лашез созданы такими видными скульпторами и архитекторами, как Давид Анжерский, Гарнье, Гимар, Висконти. Что до флоры и фауны этого суперпарка столицы, то они могли бы составить тему особой прогулки, и притом продолжительной.
Но мы ведь еще не посетили тех русских, кто погребен здесь в иноязычном окружении, или тех французов, которым Россия была хорошо знакома. Как, скажем, корсиканец, враг Бонапарта, граф Шарль Поццо ди Борго, который перешел на службу к русскому императору и был русским послом в Париже (добрых девятнадцать лет), а потом еще и в Лондоне. Или как русская певица Фелия Литвин, которая умерла в эмиграции в Париже в 1936 году. Или как, скажем, рожденный на Украине спекулянт-бизнесмен Александр Ставиский, который столько давал французским политикам взяток, что после своей скандальной гибели свалил целое правительство. Или как друг Жуковского декабрист Николай Тургенев, после восстания 1825 года больше сорока лет проживший в изгнании. Или, скажем, княжна Софья Трубецкая, в первом браке ставшая герцогиней де Морни, а во втором – герцогиней де Сесто. Или партнер Пушкина по игре Иван Яковлев (он и с уплатой проигрыша не торопил, и помочь «невыездному» Пушкину бежать на Запад готов был, да только на чьи деньги он там играл бы в карты, наш бедный гений?). Или русский консул в Париже, ученый-этнограф Николай Ханыков…
A не так давно мы хоронили на Пер-Лашез доброго, веселого москвича-парижанина Алика Гинзбурга. Здоровье его было подорвано русскими концлагерями, тюрьмами, а может, и собственной отчаянной беспечностью. Мы с ним подружились незадолго до его смерти, но он беспрекословно таскался ко мне то в пригородную больницу, то в загородный санаторий – привозил мне книги для чтения, как же русскому человеку без книг? Алик был вообще человек книги. Он и в тюрьму первый раз попал за книги, точнее, за самодельный журнал. Москвичи увлекались стихами, а издательства (все как есть в ту пору чиновно-государственные) не спешили с изданием, и Алик стал выпускать собственный, машинописный журнал «Синтаксис», где были безобидные стихи Окуджавы, Ахмадулиной, Евтушенко… Власть сочла это преступление достаточным, чтоб упрятать юного любителя стихов на Лубянку как нелегала. Так Алик стал отцом русского «самиздата». Впрочем, он был уже на свободе, когда были изловлены два писателя, которые без спросу печатали свою прозу за границей (это уже был «тамиздат»). Беда была невелика, кому там нужна была русская проза, на Западе, но власти затеяли в Москве шумный процесс Синявского – Даниеля, который и показал «левому» Западу всю степень коммунистической несвободы. Это был, конечно, политический просчет органов (как, скажем, и убийство Троцкого, гнусного террориста, которого дорогостоящее это убийство окружило ореолом мученичества), и на сей раз бесстрашный москвич Алик Гинзбург не остался в стороне от незадачливых акций своей родины. Он вполне легально составил (из документов и зарубежных откликов) «Белую книгу процесса Синявского – Даниеля» и лично отнес ее властям и членам парламента. За это ему впаяли новый срок тюрьмы и лагерей. А когда он снова вышел на свободу, он, и живя «на 101-м километре», стал распорядителем Солженицынского фонда помощи семьям политзаключенных и членом советской «Хельсинкской группы», за что его посадили в третий раз. Снова лагерь. Легко ли – третий срок… При перемене курса его и нескольких других «диссидентов» обменяли на каких-то профессиональных шпионов и вывезли на Запад. Алик жил в США и во Франции, занимался журналистикой и политикой, растил сыновей, жестоко болел, но был всегда беспечен, весел, добр, терпим и беззлобен. Был, на мой не слишком просвещенный взгляд, в большей степени христианин, чем его знаменитый друг-писатель, которого он, впрочем, защищал в любых спорах, помня его былую щедрость… И вот – могилка, неуютный уголок этого огромного экзотического парка Пер-Лашез, среди цветов, редких кустарников и красноречивого молчания незабвенных… Как поет у меня дома пленка, купленная где-то в суматошном московском переходе метро:
Черный ворон, черный ворон, черный ворон
Переехал мою маленькую жизнь…
Бельвиль и Менильмонтан
…для людей, желающих вырваться от докучной роскоши богатых кварталов, Менильмонтан пребудет навсегда землей обетованной.
Конечно, Бельвиль и Менильмонтан не из тех кварталов французской столицы, куда сразу по приезде в Париж устремляется иностранный турист. Чаще всего иностранец и не знает об их существовании. Однако парижане знают их, и многие – я в том числе – любят. Лично я даже был однажды наказан за эту любовь. Повел в Бельвиль на прогулку моего московского редактора, прожившего к тому времени в Париже лишь две-три недели. Был чудный октябрьский день, на бульваре Бельвиль пахло мятой, которую продают здесь на каждом шагу, из тунисских харчевен тянуло запахами умопомрачительной еды, живописные фрукты на лотках стоили тут в четыре раза дешевле, чем у нас, в 13-м округе, люди были веселы и общительны, как в каком-нибудь Душанбе, а в овощном ряду базара отчего-то продавалась за гроши сорочка в целлофановой упаковке, которую я и купил на память о нашей прогулке. Молодой продавец продуктовой лавки пытался нам всучить молоко вечного хранения, доказывая, что молоко действительно кошерное и что его может пить даже самый правоверный еврей, что и подтверждено было печатью о проверке молока на кошерность, выданной неким «Бет-Дином Парижа». Я не знал, кто или что такое Бет-Дин, не был при этом правоверным евреем, да и вообще не собирался жить вечно, так что молоко я не купил, но зато мы досыта наговорились с молодым торговцем, который был «тюн», то есть тунисец, и вдобавок еще «сеф», то бишь сефард, еврей из Северной Африки. Он объяснил нам, что он и многие другие здешние торговцы являются по большей части магрибинцами, по большей части тунисцами, по большей части мусульманами или сефардами.
Потом мы набрели на магазин, где продавали всякую еврейскую религиозную утварь – календарь за год 5753, семисвечник и мезузу, то есть свиток Торы, который верующие евреи вешают над входной дверью. Еще там у них было множество объявлений, соблазнявших неким полезнейшим «постом молчания», который реклама приравнивала к 65 000 постов воздержания от еды и который должен был спасти нас от злословия. Мы, помнится, отказались и от поста, и от молчания, так как хотелось наговориться вдоволь, что мы и делали в тот день в местных кафе за стаканом сладкого зеленого чая с мятой. Но конечно, мы напрасно не побереглись от злословия, ибо, вернувшись вскоре в Москву, редактор мой всем стал рассказывать, что я повел его в этот жуткий, грязный квартал, а не на Елисейские Поля нарочно, чтобы испугать его ужасами капитализма. На самом деле, как вы догадываетесь, никаких ужасов в этом космополитическом, шумном Бельвиле не было, хотя он, конечно, не был похож на пышные Елисейские Поля, Тюильри, Пале-Руайяль, авеню Фош и прочие «королевские променады» правого берега.
В не слишком далеком прошлом Бельвиль был пригородной деревушкой, лежащей на холмах, а с 1860 года вошел в черту города и поделен был между 19-м и 20-м округами Парижа. Это была бунтарская рабочая окраина, и она сильно пострадала во время последней Кровавой недели Парижской коммуны. Парижане напоминают, что здесь были последние баррикады Коммуны перед ее падением и сдачей. Позднее в Бельвиль нахлынули эмигранты. Ко времени моего приезда в Париж, в начале 80-х, здесь еще царили магрибинцы, но уже и эта волна почти схлынула. Тунисцы переселялись постепенно в пригороды, сохраняя здесь, впрочем, свои рестораны и свою торговлю, но и в этой сфере их нещадно теснили трудолюбивые кулинары-китайцы со своей затейливой и дешевой кухней.