Дома я похвастал жене своим новым знакомством. Она не удивилась и рассказала мне, что ее подруга по лаборатории в Национальном центре исследований (СНРС) молодая черная аспирантка объявила им недавно, что ей придется раньше уйти с собрания, потому что у нее свидание с марабу. Она забеременела, но не знает, оставлять ли ей ребенка. В подобных обстоятельствах совет ей может дать только марабу…
Рассказ жены поверг меня в долгие и бесполезные раздумья. Я уже раньше слышал об этой сенегальской аспирантке, которая лучше всех управлялась с компьютером, обожала интернетские услуги и лихо говорила по-английски. И все же, как выяснилось, без советов марабу ей пришлось бы трудно в диком Париже. А может, и без сенегальской пищи, без сенегальской музыки, без африканской парикмахерши тоже… Времена, когда в Париже с такой гордостью говорили о французском плавильном тигле интеграции, ушли в прошлое. Все тут уживаются (даже с тайными эмигрантами), но никто особенно бурно не интегрируется. Так что при желании на окраинах Парижа можно углубиться в истинные африканские заросли и даже пустыни.
Приобретя вкус к африканской пище, мы стали иногда обедать с приятелем в бесчисленных африканских кафе и забегаловках, а еще чаще – в семейных столовках и общагах, где притерпелись в конце концов к перцу и оценили вкус «тиепа», «ета», «ветчины М’бао» и «супокандии». Иногда мы неспешно попивали за столиком какой-нибудь безалкогольный настой вроде горьковатого «биссапа», вроде гранатового напитка, вроде «лемуруджи», приготовленного из зеленого лимона и имбиря с зернышком перца, вроде желтоватого горького гвинейского настоя «кинкелиба», который, по утверждению кабатчицы и всех окружающих, помогает от кашля и от лихорадки. Один нигериец уверял нас зачем-то, что «кинкелиба» ко всему прочему замечательное средство от рака. Любой разговор о целительных свойствах питья немедленно переходил из сферы народной медицины в сферу магии, в которую свято верили наши собеседники. Их проживание в столице Просвещения домашнюю эту веру никак не пошатнуло. Мы наслушались рассказов о сглазе, о заколдованных пакетах, присылаемых врагами по почте, о целителях-«дагара» из нищей Буркина-Фасо…
Мой приятель, в отличие от меня умеющий оценить спиртное, отведал за столиками наших кафе и просяного пива, и пальмового вина, и какого-то самогона «куту-куту». Я отдавал ему и горькие орехи колы, которыми нас иногда угощали. Едва начнешь жевать этот орех, в голове тут же мутится, чего лично я до крайности не люблю. Так что, должен признать, приятель мой глубже, чем я, проникся африканскими чувствами. Сидя в угловом кафе, мы с ним наблюдали мужские и женские моды, прически, замашки. А гуляя на севере Парижа в 18-м округе, мы убеждались, что здесь можно купить то самое, что сейчас последний крик моды в Дакаре или в Бомако, – яркие ткани «вакс», изготовленные в Англии и Голландии с самым модным сейчас в Африке узором или рисунком. Одно время таким рисунком был «Самолет “Конкорд”», потом «Телевизор», потом «Алмаз», «Арахис» и «Ча-ча-ча»… То, что здешние дамы состязаются не с парижскими, а дакарскими модницами, показалось мне естественным, они вообще живут в своем мире. И даже если они не собираются возвращаться на родину, они с нее не сводят глаз. А есть группы иммигрантов, например малийцев, из некоторых районов страны, для которых предметом гордости является то, что их здешние заработки помогают выжить бесчисленным родичам из их деревни, помогают всей деревне сделать что-нибудь важное – например, вырыть колодец или купить трактор. Эти-то и вообще чувствуют, что они «в послании», что они не зря себе отказывают то в одном, то в другом…
Мы с приятелем довольно внимательно разглядывали татуировки и украшения женщин квартала, украшения, как правило, новые и дешевые. Впрочем, иногда попадались и украшения подороже, те, что были выкованы по заказу живущими в Париже кузнецами. Что же до произведений знаменитого африканского искусства, то мы их здесь не рассчитывали найти. Они ныне попадаются лишь в дорогих магазинах близ бульвара Сен-Жермен, на улицах Генего или Боз-Ар, близ Академии художеств и на набережной Малаке. Ну и, конечно, в музеях. Они там уже были, кстати, перед началом Первой мировой войны, когда в Париже вспыхнула эта мода на «негритянское» и вообще на «примитивное» искусство, которой переболели все тогдашние художники, весь Монпарнас и Монмартр.
Постоянным предметом нашего с приятелем изумления были женские прически. Мы уже убедились, что в Париже открыты десятки африканских парикмахерских, где профессионалы из пустынь и зарослей создают настоящие скульптуры из женских волос и косичек. Но нас удручало, что мы не можем прочесть в особом, всякий раз новом расположении косичек и прядей их символики, их смысла. Ибо расположение это и все сочетания прядей и косичек неслучайны. Знатоку они все расскажут о женщине – о ее принадлежности к той или иной этнической группе, о ее социальном и гражданском положении, о ее материальной обеспеченности, о положении ее мужа (ибо есть узор, который говорит: «Я богата», – и другой, который извещает о мужских достоинствах мужа).
Не зная традиционных узоров, мы не могли, конечно, угадать и выдумок новейшей моды, а в ту пору уже имели хождение прически «Олимпийские игры», «Мое будущее», «Надежда»… Мы не сразу умели угадать на женских лицах следы косметики, осветляющей кожу, знаменитого крема «Венера Милосская», против которого даже специально выступил однажды сенегальский президент Сенгор…
Со временем мы с приятелем стали посещать концерты, присматриваясь к африканским танцам, – это найдешь в Париже в изобилии. Мы познакомились и с несколькими «новыми африканцами». Нас как-то даже свели с африканскими книгопродавцами, и тут уж мы остановились в отчаянии перед этим черным Вавилоном, где существовали многие десятки, скорее, многие сотни живых языков, да что там – тысячи две, не меньше…
Мы обошли однажды магазины африканских цветов, оранжереи, постояли перед клетками с африканскими птицами на набережной Сены, благоразумно отказавшись от предложения купить какое-то ввезенное контрабандой африканское животное.
В общем, Африка приближалась к нам, но ехать еще было рано: ну как ехать, ничего не зная? Мы бродили по бесчисленным тропам африканского Парижа, мысленно углубляясь в пустыни и джунгли. Мы ведь не хотели быть похожими на здешних туристов, которые просят скорее сводить их к Эйфелевой башне, чтобы сфотографироваться и сказать друзьям – я там был… Я не раз бывал за эти годы в Африке, в нескольких африканских странах, однако понимаю, что африканский Париж не раскрыл мне пока и сотой доли своих тайн.
Гора и горести, и музы
Но никогда сквозь жизни перемены
Такой пронзенной не любил тоской
Я каждый камень вещей мостовой
И каждый дом на набережных Сены.
Вокзал Сен-Лазар
Привокзальный квартал Сен-Лазар, забитый в дневное время людьми и транспортом, агентствами и конторами, к ночи вдруг сразу пустеет, становится необитаемым, наводит на воспоминания. На воспоминания, впрочем, с неизбежностью наводят все вокзалы вообще, и рельсы, и перроны. А на этом вокзале с его застекленным залом и густой парниковой зеленью воспоминания и нежданное чувство одиночества бывают особенно сильны. А между тем это ведь один из самых оживленных парижских вокзалов. Поезда ходят отсюда в Нормандию и к морю, а главное – вокзал обслуживает северо-западные пригороды Парижа: на работу, с работы, за покупками, за развлечениями – за год набегает 130 миллионов поездок.
Здешняя дорога (в старину она называлась Сен-Жерменской) существует с 1832 года. Тогда и начал застраиваться парижский квартал Европа, где стояла новая станция. Вокзал же нынешний строился в 1886–1889 годах по проекту архитектора Лиша, тогда был самый расцвет стиля бозар (beaux art). И так получилось, что новый вокзал оказался в сфере притяжения всяческого модерна. Искусствоведам это давно известно, а широкой публике неожиданно напомнила об этом недавняя парижская выставка, которая называлась «Мане, Моне. Вокзал Сен-Лазар», – напомнила о том, что этот не слишком нынче избалованный вниманием туристов вокзал имел в пору его постройки славу культурного средоточия французской столицы. На прилегающей к вокзалу Римской улице собирались в то время поэтические «вторники» у поэта Малларме, в квартале Европа жил Эдгар Мане, а что до Клода Моне, то он, похоже, со своим мольбертом прочно обосновался тогда на вокзале – во всяком случае, на упомянутой выставке было одиннадцать полотен Моне из серии «Вокзал Сен-Лазар». Вокзалом увлекались и другие художники, о нем писал Бодлер…
Дело в том, что для художников того времени вокзал этот являл как бы образ современности, некий символ преобразования Парижа, превращения его в современный город. При этом «модернизм» упомянутых художников был не только в выборе темы, натуры, сюжета современности, но и в новом их, модернистском видении. Они обращали внимание на ту иллюзию, которую являет глазу именно традиционная подача натуры (иллюзию рельефности, иллюзию движения, иллюзию третьего измерения), так что новые художники разнообразными новыми способами пытались пробиться за эту иллюзию, пойти дальше.
Ощущение современности, модерна давали также взаимоотношения между живописью и натурой. Натурой являлся Париж, обновленный бароном-урбанистом, и искусствоведы, представившие на выставке живопись и вокзал нынешним парижанам, так сообщали об этом:
«Воплощение современности и вновь обретенной свободы, вокзал Сен-Лазар и его окрестности, этот новый квартал Европы, преобразованный трудами барона Османа, составляет излюбленный сюжет импрессионистов».
Таким образом, преобразователь Парижа барон Осман нашел в импрессионистах неожиданных сторонников своего урбанизма.
Это связано было с импрессионистской культурой радости, с их концепцией искусства как пространства индивидуального наслаждения. Впрочем, некоторые из левых искусствоведов у Эдгара Мане находят также и «всплески революционности».