Я обещал рассказать, что ответила Волохова на вопрос Любы: может ли она принять поэта на всю жизнь? Так вот, сначала Любе, а потом и самому Блоку «Снежная маска» твердо сказала «нет». Позже Блок уничтожит даже письма к ней. Расстанется с Волоховой навсегда, но уже не в Петербурге – в московской гостинице. Волохова (так пишут) оказалась хоть и утонченной, но вполне земной, как сказали бы ныне, прагматичной женщиной. «Ты твердо знаешь: в книгах – сказки, // А в жизни – только проза и есть», – написал о ней Блок. И свет в Волоховой погас[55].
Впрочем, вернемся в новый дом Блока. Кто только не приходил сюда к нему! Бывали Ремизовы, с которыми поэт ездил к «хлыстам» за Московскую заставу, приезжал из Москвы, и не раз, Брюсов, забегали Мейерхольд, Пяст, Городецкий, Чулков, с которым Блок играл за обеденным столом в шахматы (шахматы и шашки подарил поэту как раз Чулков). А с Городецким – возможно, уже в его доме (12-я линия, 15), – дурачась, переделывали имена поэтов и их книг. «Валерий Брюсов превратился в Похерия Злюсова, – вспоминал Модест Гофман, – “Стихи о Прекрасной Даме” Блока в “Хи-хи, напрасно вы сами” А.Плоха; “Золото в лазури” А.Белого – в “Здорово надули”…»
Наконец, приходил сюда к поэту и сам мэтр, высокоученый Вячеслав Иванов, который, несмотря на свою заоблачность, так боготворил Блока, что всякий раз, возвращаясь из Москвы, посылал Блоку из цветочного магазина цветы с курьером. Именно в эту квартиру посылал.
Я не говорю, конечно, о курьезных визитах сюда – о даме по фамилии Бриллиант, писательнице Надежде Санжарь, которая ходила по великим людям столицы, простите, за… «зародышем». Была у нее такая «блажь» – хотела иметь «солнечного сына» от гения. Перед визитом, пишут, долго обсуждала с мужем, в достаточной ли степени данное лицо гений и порядочный ли человек. Была у Леонида Андреева, Валерия Брюсова и даже у мэтра – Вячеслава Иванова. Последний, прямо скажем, не был пуританином, еще недавно на Лахтинской у Блока читал стихотворение о «666 положениях при любовных занятиях». Да и жена Вяч. Иванова, тоже писательница, была «дамой без предрассудков». Но тогда, услышав из соседней комнаты, чего хочет от ее мужа Санжарь, мгновенно ворвалась в комнату и запустила в нее керосиновой лампой. Весь кабинет «Вячеслава Великолепного вонял керосином» три дня… А Блок, кстати, с ней, с Надеждой Санжарь, подружится и будет долго, как сказали бы сегодня, «курировать» ее творчество.
Бывала здесь и вся прежняя компания: художники, актрисы (они хотели под водительством Любови Дмитриевны учредить свой театр) и верный друг Блока еще с 1903 года, по его признанию, «лучший из людей» – Евгений Иванов. Блоки тоже бы ваш у него в подвальной квартирке на Николаевской (ул. Марата, 75). «Рыжий», «Рыжак», «Счетовод» – так, любя, называли его. Он и впрямь служил но бухгалтерской части, хотя через много лет, в советское уже время, станет детским писателем.
«Рыжий Женя, в противоположность болтливому Пясту, молчал часами, – вспоминал ядовитый однофамилец его Георгий Иванов, – потом произносил ни с того ни с сего какое-нибудь многозначительное слово: “Бог”, или “смерть”, или “судьба” – и снова замолкал. Почему Бог? Что смерть? Но рыжий Женя смотрит странно… скалит белые, мелкие зубы, точно хочет укусить, и не отвечает…» Говорят, Блока он привлекал безупречной нравственной чистотой, открытым характером и – не в последнюю очередь – прочным и благообразным семейным бытом, столь непохожим на мучительную, рваную семейную жизнь самого поэта…
Впрочем, я вспомнил о нем потому, что именно он и именно в годы жизни поэта на Галерной учил Блока кататься на велосипеде. Трудно себе представить, что Блок, как и мы, простые смертные, судорожно хватался за руль, скрючивал все тело, беспомощно падал на бок – так описывал его попытки Иванов. Да и сам Блок сообщал матери: «Женя часа два учил меня велосипеду. Раз 15 я свалился, вымок до нитки (изнутри), но под конец сажен 15 проехал более или менее самостоятельно. Впрочем, и тут свалился под конец… Быстро пожирает пространство эта легкая машина… Ах, какое это занятие!..»
Евгения Иванова звали Рыжим за его бороду. Так вот, с ним, после Белого и Чулкова, возник новый флирт у Любы. Но не от него и не от Кузьмина-Караваева, как считалось раньше, родится у нее сын, а от «хулигана из Тьмутаракани – актеришки», по словам Блока, от Константина Давидовского. Люба, правда, величала его пышно – пажом Дагобертом (он, кстати, тоже играл в театре Комиссаржевской, когда Блок триумфально покорял сцену).
«Он не был красив, – вспоминала Люба о Давидовском на старости лет. – Но движения молодого хищного зверька. И прелестная улыбка, открывающая белоснежный ряд зубов. Несколько парализовал его дарование южный акцент, харьковское комканье слов, с которым он не справлялся. Но актер превосходный, тонкий и умный».
«В тот день, после репетиции и обеда, – писала она, – мы сидели в моем маленьком гостиничном номере, на утлом диванчике. Перед нами на столе лежал, как предлог для прихода ко мне, какой-то французский роман. Паж Дагоберт совершенствовался в знании этого языка, а… я взялась ему помогать… Когда пробил час упасть одеждам… я настолько убедительно просила дать мне возможность показать себя так, как я этого хочу, что он повиновался, отошел к окну, отвернувшись… Было уже темно, на потолке горела электрическая лампочка – убогая. Банальная. В несколько движений я сбросила с себя все и распустила блистательный плащ золотых волос, всегда легких, волнистых, холеных… Отбросила одеяло на спинку кровати… Протянулась на фоне этой снежной белизны и знала, что контуры тела еле-еле на ней намечаются, что я могу не бояться грубого, прямого света, падающего с потолка, что нежная и тонкая, ослепительная кожа может не искать полумрака… Может быть, Джорджоне, может быть, Тициан… Паж Дагоберт повернулся… Началось какое-то торжество, вне времени и пространства… Начался такой пожар, такое полное согласие всех ощущений, экстаз почти до обморока, экстаз, может быть, и до потери сознания… Я была я, какой о себе мечтала, какой только и надеялась когда-нибудь быть…»
Да, настоящая правда – неправдоподобна, прав, увы, Достоевский. Она пишет о случившейся любви высокопарно, выспренне, может, на октаву выше, чем это можно вынести сегодня… Нет, кажется, права была Ахматова, когда, прочитав книгу ее воспоминаний, в том числе и эту сцену, коротко сказала: «Ей надо было только промолчать, чтобы остаться женой великого человека».
А Любовь Дмитриевна, вспоминая этот, по сути, адюльтер, назвала его «лучшим», что было в ее жизни. Скоро, очень скоро, уже на гастролях в Тбилиси, она порвет с Давидовским, и, как напишет, порвет «глупо, истерично, беспричинно»…
Сына от этой любви рожала четверо суток. Расплата! Хлороформ, щипцы, температура сорок. Когда-то, еще до свадьбы, «предельным ужасом» казалось ей иметь ребенка. Блок даже успокаивал ее, говорил, что «детей у него не будет». Возможно, потому, вернувшись с гастролей беременной, она бросилась к докторам: аборт казался спасением. Потом обо всем сказала матери Блока. «Саша – тоже что-то вроде нотации: пошлость, гадость, пусть будет ребенок, раз у нас нет, он будет наш общий. И я, – пишет Любовь Дмитриевна, – спасовала, я смирилась… С отвращением смотрела я, как уродуется тело, как грубеют маленькие груди, как растягивается кожа живота… Саша очень пил в эту зиму и совершенно не считался с моим состоянием…»
Нет, Блок принял ребенка, это известно. Даже ждал его. «Почему-то помню ночные телефоны Блока из лечебницы, – писала Зинаида Гиппиус. – Наконец однажды, поздно, известие: родился мальчик. Почти все последующие дни Блок сидел у нас вот с этим светлым лицом, с улыбкой… Выбрал имя ему – Дмитрий, в честь Менделеева…» «О чем вы думаете?» – спрашивала его Гиппиус. «Да вот… Как его теперь… Митьку… воспитывать?..» Увы, мальчик умрет через восемь дней. Лицо Блока станет из светлого – «испуганно-изумленным». Сам же Блок писал матери в то время: «Я никогда еще не был… в таком угнетенном состоянии, как эти дни». А тетка поэта прямо скажет про умершего младенца: «Мне жаль его, потому что Любе его мало жаль. Неужели она встряхнется, как кошка, и пойдет дальше по-старому?..» Что ж, встряхнулась и пошла… Правда, с Давидовским умрет в один и тот же год – в 1939-м…
Сцена мстила Любе, но ведь рикошетом – и Блоку. Ведь он за месяц до рождения мальчика, 3 января, на новогоднем вечере у поэта Сологуба, слишком веселился и дурачился, был, что называется, в ударе. И там, у Сологуба, встретил женщину, которая давно уже была в поле его зрения, – Валентину Богуславскую (в замужестве Щеголеву), тоже актрису и тоже из театра Комиссаржевской. Она была замужем за Павлом Елисеевичем Щеголевым, известным пушкинистом, написавшим знаменитую книгу «Дуэль и смерть Пушкина». В то время Щеголев, издатель-редактор прореволюционного журнала «Былое», сидел «за политику» в Крестах. Где писал, кстати, опять-таки книгу о Пушкине. А жену его пригласили к Сологубу – развеяться. И вот неожиданно для обоих – эта встреча.
Приятельница Щеголевой, Надежда Чулкова, писала, что та «была совсем некрасива лицом, но очень женственная и грациозная, имела приятный голос. Когда она волновалась, речь ее была порывистой и почти бессвязной». «Бормотаний твоих жемчуга», – напишет Блок про ее быструю и туманную речь в одном из трех стихотворений, посвященных Щеголевой.
Впервые Щеголева, если ссылаться на ее дневник, увидела Блока в конце апреля 1908 года. Странно – они не могли не видеться в театре Комиссаржевской, где она играла и где Блок еще недавно проводил буквально дни и ночи. Но встретились и остались вдвоем, видимо, действительно в апреле 1908 года.
«Случайно… попала с Блоком на острова, – вспоминала Щеголева. – Блок… смотрел на меня смеющимися глазами и, проводив до дому, вдруг сказал молящим голосом: “Поедемте на острова, очень прошу вас”. Ослепительное утро, Летний сад, весь одетый желто-зеленым пухом, черные упругие стволы деревьев. Я согласилась, – пишет Щеголева. – Этот человек так жадно и глубоко впитывает жизнь, и он так не похож на других. С ним страшно, он слишком притягивает к себе. И жизнь его такая странная. Прелестная жена – и вдруг Волохова, и он точно сомнамбула или лунатик на краю кры