Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург — страница 53 из 102

ичесан на пробор тщательно», – вспоминал о Гумилеве той поры Маковский. Вот с этой встречи двух поэтов и начался, можно сказать, будущий «Аполлон», самый знаменитый журнал тогда.

А в другом здании, рядом, в Академии художеств, состоится чуть позже еще одна встреча, из коей вспыхнет в будущем самый знаменитый скандал нового журнала. Тут, в Академии, на какой-то художественной лекции, Волошин познакомит Гумилева с юной поэтессой Елизаветой Дмитриевой. Вот они-то и будут сталкиваться позже у Толстого, в квартире на Глазовской. Кстати, при знакомстве в Академии художеств и Гумилев, и Дмитриева вспомнят, что мельком встречались уже два года назад в Париже. Он даже дарил ей цветы – белые гвоздики[99]. Но теперь стремительный и бурный роман Гумилева и Лили Дмитриевой начнется все-таки после этой лекции в Академии художеств. «Мы все, – вспоминала позднее Дмитриева, – поехали ужинать в “Вену”…»

«Вена» – знаменитый в те годы ресторан, где собирались литераторы, художники, актеры. Вот там-то, в шумном зале, Дмитриева с Гумилевым и разговорятся об Африке, куда Гумилев рвался с детства. «Я тогда сказала очень серьезно, я ведь никогда не улыбалась: “Не надо убивать крокодилов”…» Гумилев отвел в сторону Волошина и спросил: «Она всегда так говорит?» – «Да, всегда», – ответил Волошин. «Эта маленькая глупая фраза, – пишет Дмитриева, – повернула ко мне целиком Гумилева. Он поехал меня провожать, и тут же сразу мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это… “встреча”, и не нам ей противиться». Это была молодая, звонкая страсть. «Не смущаясь и не кроясь, я смотрю в глаза людей, // Я нашел себе подругу из породы лебедей…» – напишет вскоре Гумилев.

Вообще «подруга из породы лебедей» не была красавицей. «Она была, – пишет ее биограф Л.Агеева, – талантлива, страстна, умна, язвительна, остроумно подмечая недостатки окружающих и при этом с блеском отражая насмешки в свой адрес. Более того, предупреждая острословие друзей, она первой шутила над собой, легко соглашаясь, что в ее облике есть нечто от гиены». Кроме того, она с детства хромала. «Друзья утешали ее: все ведьмочки хромают, и это их не портит, наоборот, придает загадочность».

После того вечера Гумилев и Дмитриева станут встречаться, читать стихи и возвращаться на рассвете, как напишет она, «по просыпающемуся розовому городу». Он провожал ее на Васильевский остров, через мосты, вдоль Невы, до дома на 7-й линии, где она жила тогда (7-я линия, 62, кв. 14). Наверняка долго прощались… Лиля, тогда учительница русского языка в гимназии, уж наверное, помимо стихов, рассказывала ему о судьбе двух монахинь, которыми не только увлеклась в Париже, но которые, как считают исследователи, повлияли на всю ее дальнейшую жизнь. С портретом святой Терезы Авильской Дмитриева не расставалась до самой смерти. А про другую святую, жившую триста лет назад, аббатису и праведницу Марию д’Агреда, рассказывала, поражаясь ее судьбе, наверное, только шепотом: представьте, аббатиса, ни разу не покинув монастырь во Франции, совершила тем не менее «пятьсот путешествий в Америку, точнее, в Мексику, чтобы обратить в христианство индейцев»[100]. А вот о чем не рассказывала Гумилеву, так это о романтических отношениях с Волошиным, с которым познакомилась в марте 1908 года. Причем о Всеволоде Васильеве, женихе своем, говорила, а о Волошине и своих чувствах к нему – нет. «Знаете, – писала она в это время Максу, – у меня… к Вам мистическое чувство». Их переписка становилась день ото дня нежней, и в ней все чаще встречалось интимное «ты». Но и с Гумилевым Дмитриева расставаться не хотела.

Она пишет, что Гумилев не раз звал ее замуж, но ей, признается, хотелось мучить его. «Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала. Всей моей жизни не покрывал Н.С. – и еще: в нем была железная воля, желание даже в ласке подчинить. А во мне было упрямство – желание мучить. Воистину, он больше любил меня, чем я его, – писала она. – Он знал, что я не его невеста, видел даже моего жениха. Ревновал. Ломал мне пальцы, а потом плакал и целовал мне край платья». А позже, на свою беду, добавлю, увез ее в Коктебель, в дом к Волошину. Лиля рвалась туда, а Гумилева пригласил сам Волошин. Формально они были друзьями: «многоуважаемый», «искренне Ваш». Да и поэтами одного лагеря были – одного журнала. Но трещина между ними день ото дня увеличивалась…

«Все путешествие, – вспоминала Лиля поездку в Крым, – как дымно-розовый закат, и мы вместе у окна вагона. Я звала его “Гумми”, а он меня “Лиля”…» Он говорил, что имя ее, как серебристый колокольчик… Увы, в Коктебеле все изменилось. Ибо самой большой любовью ее, «недосягаемой», был Волошин. И именно там он, представьте, объяснился ей в любви. «К нему я рванулась вся, – пишет она. – Он мне грустно сказал: “Выбирай сама. Но если ты уйдешь к Гумилеву – я буду тебя презирать”»[101]. Она тут же легко попросила Гумилева уехать; он, сочтя это за каприз, так же легко исчез. В Коктебеле, кстати, он написал своих знаменитых «Капитанов», а вообще – дурачился: ловил, вообразите, тарантулов и азартно устраивал бои скорпионов в стакане. Однажды, пишет Н.Чуковский, затеял «битву скорпионов» с Волошиным и – победил. Его скорпион сожрал скорпиона Волошина. Тоже, кстати, дуэль – до дуэли. Но когда Гумилев уехал, Лиля вздохнула свободно. «Я, – пишет она, – до сентября жила лучшие дни моей жизни». И добавляет: «Здесь родилась Черубина…»

Что мы знаем о Лиле, которой исполнилось тогда лишь двадцать два года? «Маленькая девушка с внимательными глазами и выпуклым лбом, – напишет о ней Волошин. – Была хрома от рождения и с детства привыкла считать себя уродом». До квартиры на 7-й линии жила с матерью, старшим братом и сестрой сначала на Малом проспекте (В.О., Малый пр., 15), потом на 6-й линии (6-я линия, 41). Покойный отец ее был учителем чистописания, мать – акушеркой. Брат, который страдал падучей, в детстве заставлял Лилю просить милостыню, хотя полученные монеты выбрасывал: «стыдно было» ему, дворянину. Сестра же требовала, чтобы ей приносили в жертву самое любимое, и они сжигали игрушки. Когда нечего было жечь, бросили в печь щенка, взрослые едва вытащили его. У Лили был костный туберкулез, осталась хромой на всю жизнь. Брат и сестра, смеясь, отламывали ноги у ее кукол: «Раз ты хромая, у тебя должны быть хромые игрушки». Долгие годы Лиля не вставала с постели, в тринадцать ее изнасилует любовник матери. Изувеченная, жуткая жизнь. Но гимназию окончит с медалью, а стихи начнет писать как раз с тринадцати. О них высоко отзовется потом Цветаева: «В этой молодой школьной девушке жил нескромный, нешкольный, жестокий дар, который не только не хромал, а, как Пегас, земли не знал». Так считал и Волошин. Но именно стихи ее и отвергнет редактор только что созданного журнала «Аполлон» и друг, как помним, Гумилева Сергей Маковский. Он считал, что если и «пускать» на страницы изысканного «Аполлона» женщин, то только уж светских дам – как бы равных журналу. Тогда-то и явилась миру Черубина де Габриак – самая громкая авантюра Серебряного века!..

«Пур эпате ле буржуа», – любил повторять Макс, что по-русски означало: «чтобы эпатировать мещан». Мистификация с Черубиной и есть эпатаж. Свои «мистификации» Волошин не бросит и после Черубины, и после дуэли из-за нее. Будет потом умолять юную Цветаеву печатать стихи о России «от лица какого-нибудь… ну, хоть Петухова». «Ты увидишь, – горячечно будет бормотать, – как их через десять дней вся Москва и весь Петербург будут знать наизусть. Брюсов напишет статью. Яблоновский напишет статью. А я напишу предисловие… Как это будет чудесно! Тебя – Брюсов… будет колоть стихами Петухова: “Вот, если бы г-жа Цветаева, вместо того чтобы воспевать собственные зеленые глаза, обратилась к родимым зеленым полям, как г. Петухов, которому тоже семнадцать лет”…» Марина, к счастью, не согласится, как пишет – из-за врожденной честности. А может, не согласится и потому, что Дмитриева до нее не устояла – согласилась…

Словом, однажды в «Аполлон» пришло письмо, подписанное буквой «Ч». «На сургучной печати девиз: “Горе побежденным!”» В стихах таинственная незнакомка как бы проговаривалась и о «своей пленительной внешности, и о своей участи – загадочной и печальной, – вспоминал Маковский. – Адреса для ответа не было, но вскоре сама поэтесса позвонила по телефону. Голос у нее оказался уди­вительным: никогда… не слышал я более обвораживающего голоса…» В письмах сообщала, что у нее «бронзовые кудри», называла себя «инфантой», говорила, что прихрамывает, «как и полагается колдуньям». Анненский, Вячеслав Иванов, Волошин, Кузмин, Гумилев – вся редакция решает: стихи печатать. Когда же «открылось», что Черубина – испанка, что ей восемнадцать лет, что отец у нее деспот, а духовник – строгий иезуит, чуть ли не вся редакция заочно влюбилась в нее. С особым азартом восхищался Черубиной Волошин. «Мы, – продолжает Маковский, – недоумевали: кто она? почему так прячется? когда же, наконец, зайдет в редакцию?.. Я ждал с нетерпением часа, когда – раз, а то и два в день – она вызывала меня по телефону… И было несколько писем от нее, которые я знал наизусть…» Словом, Маковский «влюбился в нее по уши, – пишет Гюнтер. – Гумилев клялся, что покорит ее». Ей посылали корректуры с золотым обрезом и корзины роз. Художник Сомов предлагал ездить к ней на Острова с повязкой на глазах, чтобы рисовать ее портрет. «Где собирались трое, речь заходила только о ней». Потом и литературный Петербург раскололся: за и против. Желчный Буренин из «Нового Времени» обзывал ее в статьях «Акулиной де Писаньяк». Но особенно злобствовала хромая поэтесса Лиля Дмитриева, у которой к вечер­нему чаю часто собирались «аполлоновцы». Она говорила даже, что, наверно, Черубина очень уж безобразна, иначе давно показалась бы почитателям…

Всю жизнь Черубины «придумал», конечно же, «рыцарственный» Волошин. Имя взял из какого-то романа Брет-Гарта, фамилию – от найденного корня виноградной лозы, похожего на человечка, которого когда-то прозвал Габриахом. А первым разгадал мистификацию, узнал «тайну Черубины», кажется, немецкий поэт Гюнтер