Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург — страница 64 из 102

и, которая следовала за ним по пятам. «Сергей! – спросил Эрлих. – Ты что, ошалел, милый? На кой черт ты эту старуху привез?» – «Не я ее привез, а она меня привезла. – Есенин повернулся к Эрлиху: – Она – ведьма! Понимаешь? Я на извозчика, и она за мной! Я за ворота, она за мной! Что же мне ее – силой гнать?.. Да, понимаешь, мне показалось, что ее фамилия Венгерова!» – «Ну и что ж?» – пожал плечами Эрлих. «Господи! Да как ты понять не можешь? Я думал, она от словаря прислана! Понимаешь?..» Эту же историю вспомнит и Надежда Вольпин, только фамилию «старухи» назовет другую – Брокгауз, именно ее поэт и представил Вольпин как «племянницу словаря»…

Впрочем, эта история, что называется, из безобидных. Потому как теперь поэт чудил, и чудил, как сказали бы нынче, «по-черному». Дело все чаще доходи­ло до беды. У актера Ходотова (Невский, 60), где собиралась богема, где был как бы ресторан, который поэты и актеры звали меж собой «Вольные каменщики», Есенин, «сидя рядом с артисткой, – как рассказывал писатель Чапыгин, – уже во хмелю сказал ей из ряда выходящую сальность. Кто-то закатил ему пощечину. Есенин, понятно, ответил, и началась драка». Поэт содрал скатерть со стола, перебив все, что стояло на нем…[138] В другой раз затеет драку в каком-то притоне, где его, уже не церемонясь, не только изобьют до потери сознания, но и выбросят со второго этажа. Возможно, и прирезали бы, если бы кто-то случайно не узнал бы его. Видимо, тогда ему сломали нос, «вломилась внутрь боковая кость», да так, что потребовалась операция. Но в Москву – и поэту Казину, и своему «ангелу-хранителю» Бениславской – он по этому, кажется, случаю бодро напишет, что катался на лошади, упал и «немного проехал носом»[139]. Какая там лошадь, если даже Клюев скажет, глядя из-под бровей: «Ведь он уже свой среди прости­туток, гуляк, всей накипи Ленинграда. Зазорно пройтись вместе…»

Помните, Есенин хотел устроить свои похороны, чтобы узнать, кто друг, а кто враг ему? Увы, теперь «друзьями» его оказывались как раз «враги», человек тридцать, по словам критика Воронского, которые называли поэта «Сергуном», «Серьгой», ели и пили за его счет и трусливо разбегались при малейшей опасности. Таких Есенин терпел возле себя теперь. А настоящих друзей унижал, оскорблял, избивал. Бил даже преданных ему женщин. «Я сам боюсь этого, не хочу, но знаю, что буду бить. Я двух женщин бил, Зинаиду и Изадору… – говорил Галине Бениславской. – Для меня любовь – это страшное мучение». К 1924 году, перед приездом в Ленинград, приревновав Бениславскую, изобьет и ее. Потом порвет с ней, верной и, может быть, единственной защитницей его, порвет мелко, пересчитывая столы и стулья: «Это тоже мое, но пусть пока останется»… А позже, очухавшись, сообразив, что без нее он, беспутный, погибнет, Есенин явится к ней, в ее московский дом, трезвым. «Он открыл дверь и остановился у порога, – пишет некий Березин. – Она не подошла к нему. Только зарделась. Так они стояли молча несколько минут. “Прости”, – прошептал поэт. “Вон!” – крикнула она и указала на дверь. Как ужаленный, он бросился прочь. Она слышала, как стучали его шаги по лестнице. Он бежал, задыхаясь от обиды. Галя почти сразу опомнилась и бросилась за ним. “Сергей, Сережа, Сереженька! Вернись!” – кричала она, сбегая по лестнице с восьмого этажа. Эхо ее голоса гудело в лифтовом пролете. Но поэт как будто канул в воду».

Не в воду – в водку. Он прибежит к другу и потребует водки. «Мне крикнуть “вон”, – будет стучать кулаком по столу, – погоди же!» За столом окажется и Сахаров, приехавший из Ленинграда. Уж не тогда ли он и позвал поэта в свой город, предложив поселиться у него? Не знаю. Знаю, что здесь, в этот предпоследний свой приезд, Есенин попытается перерезать себе вены (будет носить потом черную повязку на руке), чуть не выбросится из окна у друга Эрлиха и даже отправится однажды на Мойку, чтобы утопиться. Не утопится – судьба подарит ему еще год и четыре месяца.

…Ласточка предупредила его о смерти. Может, потому ему было уже ничего не страшно. Даже превращать друзей во врагов. Говорят, правда, жалел об этом. Перед смертью напишет кровью стихотворение, с кем-то попрощается.

С кем – вопрос спорный и ныне. Но размышлять об этом мы будем вместе в следующей главе.


33. ПЕТЛЯ ПОЭТА (Адрес четвертый: Большая Морская ул., 39)


В мглистое, гнилое утро 24 декабря 1925 года Есенин, в котором теперь, как пишет Галина Серебрякова, «особенно тягостное впечатление производила его тощая шея», ступил на перрон Октябрьского (ныне Московского) вокзала. Он в последний раз приехал в Ленинград. Через пять дней, 29 декабря, его тело в узком желтом гробу привезут сюда же на дрогах и, по спецразрешению, занесут прямо к платформе не с главного входа – со стороны Лиговки.

Поэт приехал в Ленинград не умирать – жить. Готовить четырехтомник своих стихов (ему должны были прислать сюда гранки, и он гордился, что первым из великих поэтов увидит при жизни свое собрание сочинений), издавать журнал, выписать сюда сестер и мужа одной из них, поэта Наседкина. Именно Наседкину он даже намекнет, что в Ленинграде, возможно, женится, но только уже «на простой и чистой девушке». С внучкой Льва Толстого, последней своей женой, перед отъездом порвет – грубо, бесповоротно. Оскорбит, ударит ее, потом напишет резкое письмо из психушки, куда его вновь затолкают измученные родные и друзья. Оскорбленная Толстая, по слухам, придет к нему в палату с пистолетом и выстрелит в него. «Случай замяли, – пишет поэтесса Сидорина, – но врач Зиновьев расскажет обо всем своей дочери Наташе»[140], поскольку в тот самый день Есенин сбежит из больницы и его придется разыскивать. Правда – не правда, стреляла – не стреляла – это все тайны и псевдотайны последних дней поэта. Но из психушки Есенин действительно сбежит 21 декабря. А уже 24-го, повторяю, в бобровой шапке и шубе, из которой усохшей травинкой тянулась беззащитная шея, он шел по перрону в Ленинграде…

В Москве сказал, что остановится либо у Сейфуллиной, либо у Правдухина, либо у Клюева. И добавил: «Люблю Клюева». Но с вокзала поехал к Вольфу Эрлиху, на Бассейную (ул. Некрасова, 29), двадцатитрехлетнему литератору, с которым приятельствовал и кого накануне просил снять ему для жилья две-три комнаты. Есенин бывал у Эрлиха неоднократно и даже недолго жил у него. Однажды, например, Эрлих был разбужен оттого, что кто-то в комнате бубнил. «Вижу: Есенин в пижаме, босиком стоит у книжного шкафа… и считает: “Сто один, сто два, сто три”». – «Что ты делаешь?» – удивился Эрлих. «“Полтаву” подсчитывал, – ответил Есенин. – Знаешь, у меня “Гуляй-поле” – больше. Куда больше». В другой раз пришел и похвастался огромным медным перстнем, подарком Клюева: «Очень старинный! Царя Алексея Михайловича!» – «Как у Александра Сергеевича?» – выдохнул Эрлих, намекая на Пушкина. Есенин покраснел и тихо промычал: «Только знаешь что? Никому не говори! Они – дурачье! Сами не заметят! А мне приятно». – «Ну и дите же ты, Сергей! – сказал Эрлих. – А ведь ты старше меня». – «Да я, может быть, только этим и жив!» – ответил поэт.

Не застав Эрлиха дома, Есенин ждать его не стал, а, бросив три чемодана, отправился в ресторан Федорова (М. Садовая, 8). Увы, ресторан, видимо, был еще закрыт, и Есенин прикажет извозчику везти себя в «Англетер». Эрлиху потом объяснит, что поехал в «Англетер», поскольку там остановились его друзья Устиновы. Это, кажется, не так: о том, что Устиновы в «Англетере», он узнает от швейцара гостиницы, когда подъедет к ней. Причина, думаю, была в другом: именно в «Англетере» почти четыре года назад, в пору оглушительного успеха своего, жил он с Айседорой Дункан. Он и номер-то снимет теперь именно тот, 5-й, где они останавливались когда-то. Тогда в этой комнате было холодно, не грели трубы, и Есенин с администратором Дункан Ильей Шнейдером попеременно взбирались на письменный стол и, как рассказывает Шнейдер, «щупали руками верхушку трубы отопления, спускавшейся по стене». Да, тогда в номере было холодно, но поэта и танцовщицу окружали тепло и любовь. Теперь в 5-м было даже жарко – это известно из воспоминаний, – но вокруг поэта как-то незаметно образовалась ледяная пустыня. И именно на той трубе под потолком, которая, как давняя знакомая, помнила его ладони, он и захлестнет веревку от чемодана – всего-то полтора оборота…

«Англетер» в те годы назывался «Интернационал» (Б. Морская, 39). Гостиница, как пишут ныне, была «режимной», в нее жильцов вселяло ГПУ. До революции на месте 5-го номера была аптека, а через еще одну дверь в номере – она была заставлена шкафом – можно было пройти на бывший склад аптеки. В подъезде гостиницы теперь стояло чучело горного барана, а в вестибюле – медведя. Там же, в вестибюле, были диван, кресла, французские ковры, зеркала. Вот в обществе этих чучел поэт, обожавший живое зверье, и просиживал по полночи в красном своем халате, в стареньких круглых очках на носу, которых, вообще-то, очень стеснялся. Просиживал, потому что боялся оставаться один в номере – об этом вспоминают почти все.

Четыре дня и три ночи, проведенные Есениным здесь, известны едва ли не по минутам. Это не считая легенд, слухов, сплетен, домыслов, сумасшедших версий… вроде той, что существовал-де подземный ход между «Англетером» и домом напротив, где, говорят, была тайная тюрьма ГПУ и где якобы убили поэта, а потом, протащив его по подземному ходу, уже в 5-м номере инсценировали самоубийство[141].

Да, странностей в смерти поэта хватает. Но все они какие-то косвенные. Исчезли, например, документы гостиницы за 1925 и 1926 годы, а в чудом сохранив­шейся инспекционно-финансовой книге имени Есенина нет вообще, согласно ей в 5-м номере проживал в это время какой-то Крюков, работник кооперации из Москвы. Странно, что после смерти Есенина многие работники гостиницы, начиная с коменданта, были уволены. Комендант же, вынимавший поэта из петли, с 1 января 1926 года получил прибавку к жалованью, отпуск, но, как рассказывала жена его, долго еще кричал по ночам, хватался за