О, как встречали его в «Бродячей собаке»! Он приехал с фронта в командировку. С Ахматовой пришел в подвал в последний раз – «Собаку» закроют в 1915 году. Сказочный вечер! Свечи, голубые кольца сигарного дыма, тихий звон бокалов, стихи, слова восхищения и опять – стихи… Гумилев был в форме кавалериста и с первым пока Георгием на груди[156]. И форма, и награда очень шли ему, «поэту-ратнику». Над Петроградом кружилась метель, завеса снежного ветра, как занавес между войной и миром, а в подвальчике – музыка, остроты друзей, взрывы смеха, блестящие в полумраке глаза влюбленных в него женщин. Тоже своеобразный фронт, если знать, сколько романов он крутил одновременно. Еще не остыла его любовь к Татьяне Адамович, а он уже флиртует с дочерью архитектора Леонтия Бенуа, тоже, кстати, Анной, кружит голову начинающей поэтессе белокурой Марии Левберг, засматривается на Олечку Арбенину, из-за которой позже будет соперничать с Мандельштамом, выстраивает роман с Магой – поэтессой Маргаритой Тумповской. Наконец, в 1916-м покоряет девушку, которой Мандельштам посвятил мадригал и которую Есенин по-деревенски звал замуж, ту, с кем его через год разведут баррикады революции, – Ларису Рейснер, студентку Психоневрологического института, красавицу, поэтессу.
Познакомятся они в «Привале комедиантов», богемном подвальчике, своеобразном «наследнике» только что закрытой «Бродячей собаки». Отсюда Гумилев пошел провожать ее домой (Б. Зеленина, 28, кв. 42), где она жила с родителями и где выпускала «семейный» журнал «Рудин»[157]. Очень скоро Гумилев стал звать ее Лери, а она его – Гафиз. «Не забывайте меня, – писал ей с фронта. – Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру ваше имя, а снитесь вы мне почти каждую ночь». Лариса отвечала: «Мне трудно вас забывать. Закопаешь все по порядку, так что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи или что-нибудь ваше, и… начинается все сначала». Потом письма его станут нежнее: «Я помню все ваши слова, интонации, движения, но мне мало, мало. Это оттого, что я вас люблю».
«Я так его любила, что пошла бы куда угодно», – признавалась Рейснер, считавшая себя его невестой. Через три года она придет к Ахматовой и, как «раненый зверь», расскажет, что «была невинна», а он «очень нехорошо поступил – завез ее в какую-то гостиницу и там сделал с ней “все”…» Предлагал, правда, жениться, но она сказала, что боготворит Ахматову и не хочет сделать ей неприятное. В 1922-м, после расстрела Гумилева, она напишет матери: «Если бы перед смертью его видела – все бы простила ему, сказала бы, что никого не любила с такой болью, с таким желанием за него умереть, как его, поэта, Гафиза, урода и мерзавца»…
Лариса найдет себе мужа – Федора Раскольникова, моряка, который в январе 1918 года станет заместителем наркома по морским делам. Ей и самой через два месяца, в марте 1918-го, предложат стать комиссаром Балтфлота, а в 1919-м лично Троцкий назначит комиссаром Морского генерального штаба. Впрочем, Раскольникова Лариса скоро бросит – ради старой коминтерновской «лисы», давно женатого Карла Радека: в «Известиях», куда она придет служить, он был большим начальником.
…В апреле 1917-го Гафиз и Лери встретятся в последний раз. Потом будут только сталкиваться. Гумилев рвался на Салоникский фронт, в русский экспедиционный корпус, в состав особых пехотных бригад, – выбил себе командировку на Запад. Ахматовой сказал на вокзале, что, может, опять попадет в Африку. А Ларисе в короткой открытке, посланной уже с дороги, посоветует: «Развлекайтесь… не занимайтесь политикой». Не послушалась, у нее были уже другие авторитеты…
Говорят, в Лондоне Гумилев стал работать в русской военной разведке – ходят такие слухи среди иных литературоведов. Этим объясняют и его возвращение в революционную Россию. На самом деле свою военную карьеру он завершил работой в шифровальном отделе Русского правительственного комитета в Великобритании. Там же, в Лондоне, познакомился с Честертоном, Йетсом, Лоуренсом, еще не написавшим скандального романа «Любовник леди Чаттерлей», Олдосом Хаксли, который тоже не думал пока о знаменитой антиутопии «О дивный новый мир». «Нового мира» – социализма – просто не существовало еще: Россия только корчилась в предреволюционных схватках. А весной 1918 года в одном кафе собрались несколько русских офицеров. Как-то сразу и вместе решили: делать здесь больше нечего, надо уезжать. Куда? Одни говорили – в Африку, стрелять львов, другие – продолжать войну в иностранных войсках. «А вы, Гумилев, куда?» Поэт ответил: «Я повоевал достаточно, и в Африке был три раза, а вот большевиков никогда не видел. Я еду в Россию – не думаю, чтобы это оказалось опасней охоты на львов». Увы, пишет Георгий Иванов, это оказалось куда опасней!..
Легенда? Возможно[158]. Но разве мы не знаем, что легенды рождаются там, где есть легендарная личность?! Гумилева, утверждают, отговаривали от возвращения, пугали хаосом, разрухой, немотивированными убийствами. Все это он и так знал, не мог не знать как служащий шифровального отдела. Но, как написал о нем Александр Куприн, «ему не чужды были старые, смешные ныне предрассудки: любовь к Родине, сознание живого долга перед нею и чувство личной чести.
И еще старомодное было то, что он по этим трем пунктам всегда был готов заплатить собственной жизнью…»
38. ПОЭТ И СОПЕРНИЦЫ (Адрес пятый: Социалистическая ул., 20/65, кв. 15)
Когда бы ни проходил мимо этого углового дома на улице Марата, всегда мне чудится одна и та же картина: глухая ночь, лето 1919-го, пустынный и гулкий перекресток, а из подъезда темного здания бесшумной тенью выскальзывает торопливо хорошенькая молодая женщина. Куда вы, хочется крикнуть ей, вы – дочь знаменитых артистов, золотая медалистка, любимица поэтов, да и сама поэт? Ведь вас, насколько я знаю, даже днем никогда не отпускали одну? Или в квартире, из которой вы бежите и которую в воспоминаниях сравните с «пещерой людоеда», оставаться было страшнее?..
Имя этой женщины уже знакомо нам по рассказам о Мандельштаме – Олечка Арбенина-Гильдебрандт. А дом, откуда она, дождавшись, чтобы заснули хозяева, выбралась в ночь, – дом Гумилева и его молодой жены Ани Энгельгардт. Ее давней подруги и столь же давней соперницы.
Арбенина помнила, как пришла сюда, хотя Гумилев после возвращения в красную Россию был тот и не тот («шпоры не позванивали, шпага не ударялась о плиты, и нельзя было дотронуться до “святого брелка” – Георгия – на его груди»); помнила, как сидели до ночи в «нарядном полумраке» на каком-то полукруглом диване, как гадали на Библии, говорили о магии и как поэт сказал, что на свете настоящих мужчин больше нет – «только он, Лозинский и Честертон». А потом, когда ее уговорили переночевать здесь и отвели в бывшую детскую, беленькую и уютную комнату, к ней со смехом вошла вдруг Аня и сказала: «Слушай! Коля с ума сошел! Он говорит: приведи ко мне Олю…» Я, пишет Арбенина, помертвела и, выждав, пока подруга заснет, выбралась из незнакомой квартиры в ночь. Про «пещеру людоеда», конечно, написала для красного словца. Ведь она все равно придет к нему, ведь их роман только-только начинался…
Вообще здесь, на углу нынешних улиц Социалистической и Марата (Ивановской и Николаевской), в бывшей квартире поэта Сергея Маковского, бежавшего на юг из «красного Петрограда», Гумилев поселится, вернувшись из Лондона в 1918-м. Жил с новой женой, своей матерью, сыном Левушкой и семьей уже тяжело больного старшего брата. И здесь он скажет Георгию Иванову странную фразу: «В сущности, я – неудачник».
Вот тебе и раз – гадают ныне биографы! Делатель судьбы, чуть ли не с детства «державший Бога за бороду», знавший именно удачи в любви, в поэзии, в путешествиях и ратных подвигах (другим такие и не снились!), и вдруг – неудачник? Почему? Да потому, думается, что недооценил большевиков. Потому, что слишком удачливыми оказались как раз они, сумевшие за один всего год сломать в его жизни все: домашнее благополучие, существование его, похожее на бесконечный праздник, его свободу и то, что он особенно любил, – светский стиль жизни: фраки, смокинги, балы и выезды, сервированные столы и изящные вещицы. Теперь, в замершем от бесконечных испытаний Петрограде, один советский чиновник скажет ему, запихивая на его глазах в печь только что открывшегося городского крематория труп какого-то нищего: «Итак, последний становится первым…» Оба при этом посмеются циничной шутке со скрытым смыслом – кто был ничем, помните, тот станет всем. Но, с другой стороны, если последний стал первым, значит, первый, считай, должен стать последним? И не сквозь слезы ли смеялся этой остроте Гумилев? Ведь он всегда хотел быть (и главное – был!) именно первым.
Недооценил большевиков. Не то что его друг – дальновидный Маковский. Тот, знаете, из-за чего убежал из Петрограда? Из-за пустяка, случая, которого Гумилев, возможно, и не заметил бы. Просто как-то утром в феврале 1917-го Маковский вышел из квартиры и, как всегда, кликнул на углу у дома извозчика. «Ко мне подъехал “ванька”, – напишет он позже, – старенький, с седой всклокоченной бороденкой. И не успел он, сторговавшись со мной, отстегнуть полость саней, как слева подошли три каких-то субъекта, одетые в кожу, и большими ножницами (какими деревья подстригают) подрезали у лошадиной морды вожжи. Все – молча. Извозчик мой, значительно как-то посмотрев на забастовщиков, вылез из саней, встал посреди улицы и опустился на колени. Снял шапку, осенил себя знамением и поклонился, лбом прямо в снежную жижу. Откинувшись назад, произнес зычным голосом: “Спасибо, братцы! Началось. Помилуй, Господи!” Ни забастовщики, ни столпившиеся прохожие не отозвались ни словом… Ясно почувствовалось мне, что действительно “началось” и добром не кончится». Маковский почти сразу, упаковав чемоданы, бросив шикарную квартиру, дела, вместе с же