Хозяйкой Нагродская была веселой и гостеприимной. Наружностью и характером русская барыня, помещица средней руки, болтушка и хохотушка, умеющая «простить и оборвать». Кузмин, сам ребенок (ему, по словам Гумилева, было вечно три года), даже на старости лет, удивлялся «выдумкам» ее, вроде спрятанной на груди электрической лампочки – она утверждала, что сердце ее светится. «Нету сладу, – говорила, шумно дыша. – Постойте, я укрощу его, неудобно выходить к людям». Постоит с минуту, закрыв бюст руками, нажмет кнопку, сердце и перестанет светить. Кузмин, намекая на «свободные нравы» ее (это он-то!), припечатает ее в дневнике: «Она бы отлично спелась с Распутиным». Впрочем, «шуточки» Нагродской, а было нечто и почище «светящегося сердца», не мешали ей упорно заботиться о писаниях самого Кузмина. «Вы должны работать, работать», – говорила она и даже вроде бы приставила к нему секретаря Агашку, считавшего себя ужасно «порочным и тонким», в доказательство чего парень носил лорнет, браслет и клетчатые штаны особого фасона. Увы, Агашка, сам считавший себя писателем, не мог мириться с прозой Кузмина и, что называется, «наводил стиль»… «Женщина подошла к окну», – диктовал ему Кузмин. «Молодая женщина волнующейся походкой подошла к венецианскому окну», – перелагал, записывая за ним, Агашка. Помогал как мог – пробовал «перышко»…
В салон Нагродской вслед за Кузминым, конечно же, перекочевали «эстетические правоведы и юнкера» – его сложившаяся компания. И сюда Кузмин приведет и нового друга своего – Юрочку Юркуна, семнадцатилетнего музыканта из какого-то оркестра. Теперь «часов с трех на Мойке съезд, – язвит Георгий Иванов. – К пяти салон “гудел веселым ульем”. Хозяйка, превозмогая простодушную натуру, толкует о “красоте порока”». Ее подруга, перебивая всех, лепечет что-то о некромантии. А Юрочка, родившийся вообще-то в деревне Седунцы и имевший, кажется, лишь низшее образование, презрительно бросает кому-то, признавшемуся, что любит Леонардо да Винчи: «Леонардо… Леонардо… Если б Аким Львович не написал о нем книги, никто бы и не помнил о вашем Леонардо». Аким Львович – известный балетный критик Волынский, автор монографии о Леонардо да Винчи. Ее, думаю, и подсунул Юркуну «для чтения» лично Кузмин. Он ведь покровительствовал «избранникам», обучал, натаскивал, просвещал юных.
Вообще-то парнишку звали Осипом, а не Юрием, и не Юркун он был, а Юр– кунас. Литовец. Кузмин увидел его впервые в поезде: Юрочка возвращался в Киев. Разумеется, был красив, но вспыхнувшее чувство к нему у Кузмина, думаю, объяснялось и тем, что детство Юры было слишком похоже на его детство. Пишут, что мать Юркуна отдала сына учиться в какой-то иезуитский пансион, где всем руководил суровый патер. А выйдя замуж во второй раз, вдруг захотела, чтобы Юра стал священником, но Юра удрал из монастыря. Актерствовал в Киеве под звучным псевдонимом Монгандри, запросто переплывал Днепр (кстати, потом, уже в Питере, спасет тонувших в Мойке мать и дочь) и мальчиком был влюблен сразу и в родную тетю, и в какого-то студента. Сходилось все в их биографиях, только одному было сорок, а другому – едва восемнадцать. Но главное, Юркун, говорят, не только знал поэзию Кузмина, но на стихи его буквально молился. Короче, 3 марта 1913 года в дневнике поэта появляется запись: «Никак не налажусь с писаньем; самая тесная дружба с Нагродскими, любовь к Юркуну, отъезд от Судейкиных – вот все, что произошло…» А уже через три месяца в ужасе констатирует: «Все знакомые возмущены, что Юркун надо мною издевается, мои деньги тратит на девок, известен в полиции, меня не любит, злобен, порочен до мозга костей… Предложил поговорить с ним завтра. Я согласился. Как, – никогда не видеть Юрочки, не чувствовать его тела, потому что мои знакомые шокированы, какая глупость!..» Странный подход, не так ли, но, как пишут специалисты по Кузмину, «неурядицы первых месяцев только ближе привязывали их друг к другу»…
Теперь Кузмин мечется между салоном Нагродской и домом Юркуна (Кирочная, 48), подсовывает ему книги по искусству, штудирует с ним философов, пестует, да так, что уже через год тот выпускает две повести и сборник рассказов. Третья книга так и называлась – «Рассказы, написанные на Кирочной улице, в доме под №48». Он станет писателем, причем известным не только в Ленинграде. Но как раз литература, искусство, «интимизм» отношений и отнимут его у Кузмина. Между ними опять встанет женщина. И случится это, когда Кузмин, ища как раз уединения, дома, семьи, переберется с Юрочкой сначала в одну квартиру на Спасской (ул. Рылеева, 11), а потом, перед самой революцией, – там же на Спасской – в другую. В последнюю квартиру.
Я говорил уже: именно на Рылеева, 17, сначала в отдельной квартире, а потом, после уплотнения, в двух комнатах коммуналки, Кузмин проживет двадцать лет. В Центральном госархиве мне подтвердили: в домовых книгах дома 17-19, в 9-й квартире значатся Кузмин Михаил Александрович – литератор, и Юркун Осип Иванович – литератор. Внешне здесь все сохранилось и ныне, даже «работающая» печь – нынешняя хозяйка квартиры растопила ее по моей просьбе. Где–то тут стояли когда-то овальный стол с самоваром, шкаф, кушетка, белый рояль, нарочно расстроенный, чтобы походил по звуку на клавесин. «В их общей комнате, – записывал один из гостей Кузмина, – было все как у женщин: зеркала, туалет, мягкая мебель, на туалете пудреницы, флаконы, коробочки, бонбоньерки, ножички, губные и гримировальные карандаши. Полунарядно. Разбросано. Пестро… На стенах картины без рам. Неуютно, но привычно…» И, повторяю, – кафельная печь с изысканным карнизом, у которой Кузмин любил греться в холодные и голодные годы революции. К этому времени его в «эстетных» кругах стали не без намеков издевательски называть «старая тетка». Но достойные люди заботились о нем как могли. «Боюсь за вас, – говорил ему Блок. – Мне хочется оградить, защитить вас от этого страшного мира». Заботились еще и потому, что знали: у него была привычка делиться своим пайком буквально с первым встречным, к нему даже боялись заходить иной раз, зная, что он будет угощать всем, что найдется в доме, оставляя себя и без ужина, и без завтрака… В сути октябрьского переворота он, еще в 1905 году написавший, что ненавидит тех, «кто ногой пинает побежденных», разберется почти сразу. «Безмозглая хамская сволочь, другого слова нет, – скажет о большевиках. – И никакой никогда вообще социальной революции не будет. Наш пример всем будет вроде рвотного…»
Отсюда Кузмин ходил к Брикам (ул. Жуковского, 7), к Анне Радловой (1-я линия, 40), наведывался к поэту Лившицу (Гагаринская, 14). И часто бывал в поэтической студии «Звучащая раковина», у Наппельбаумов (Невский, 72), где в 1925 году будут праздновать его пятидесятилетие и где он сфотографируется в компании Клюева, Лозинского, Федина, Хармса, сидя между двух Анн – соперниц в поэзии: Радловой и Ахматовой. Ахматову с Судейкиной тоже навещал, хотя Ахматова и через сорок лег, в 1960-х, скажет молодому поэту Рейну, что «Кузмин делал иногда зло из одного только любопытства поглядеть, что и как из всего этого получится». Рейн возразит, что слышал от знающих Кузмина людей одни лишь восторги. «Так оно всегда и бывает, – пожмет плечами Ахматова, – так уж устроено в жизни. Одним не прощается ничего. Если горошины у вас на галстуке будут вот настолько больше (Ахматова показала миллиметр на кончике ногтя), чем принято, вам этого не забудут… А вот для Кузмина… дамы сохранили в памяти только коленопреклонение и фимиам»…
Да, дамы его, как ни странно, любили. Даже соперницы его в любви к мужчинам. Ведь здесь же, на Спасской, в проходной тогда еще комнате, начнется, например, едва ли не единственный в истории литературы странный «брак втроем»: Кузмин, Юркун и Арбенина.
Все случится зимой 1921 года. Зимой в жизнь Юркуна и Кузмина войдет «снежная Психея», актриса и художница Ольга Арбенина, та, что была любовью Гумилева и в которую влюбится, приехав в Петроград, Осип Мандельштам. Соперничество двух этих великих поэтов, я уже писал об этом, почти сразу легко, чуть ли не в один вечер, разрешит Юркун. Правда, сразив при этом третьего – Кузмина.
Новый год встречали в Доме литераторов. Тех «литераторов», замечу попутно, кому Кузмин уже дал про себя смешные, а иногда и обидные прозвища. Вяч. Иванова назвал как-то «батюшкой», Блока – «присяжным поэтом из немецкого семейства», Чуковского – «трубочистом», Сологуба – «менялой», Ахматову – «бедной родственницей», а ее соперницу в стихах Радлову – «игуменьей с прошлым». Гумилева и Городецкого – обоих обозвал «дворниками». Причем Гумилев был у него «старший дворник-паспортист, с блямбой», а Городецкий – «младший дворник с метлой»… Кстати, и Чуковский, и Радлова, и сам Гумилев были на том новогоднем вечере. «Посидев дома, отправились в Дом, – записывал в дневнике Кузмин. – Посадили нас к филологам… Юр. (Юркун. – В.Н.) все бегал за Арбениной, вышла там какая-то история с Гумилевым. Я сидел… с Ремизовыми… Еще выпил, а им ничего не досталось. Все там пьяны, пищу всю съели… Юр. все сидел и бог знает что проделывал с Арбениной. Я стоял у печки. Потом настал мрак…»
Арбенина запишет иначе: «У меня было розовое платье… Жестокость в поведении Гумилева была одна – дикая, непонятная… Я помню: мы сидели за столом на эстраде. Соседей не помню. Народу было много. Юра сидел внизу, за другим столом. Закивал мне. Гумилев не велел мне двигаться. Я, кажется, обещала “только поздороваться”. Гумилев… сказал, что возьмет часы и будет ждать. Я сошла вниз – у дверей Юра сунул мне в руки букет альпийских фиалок и схватил за обе руки, держал крепко. Я опустила голову, прямо как на эшафоте. Минуты шли. Потом Юра сказал: “Он ушел”. Я заметалась. Юра сказал: “Пойдем со мной”»…
Она и пойдет. Уйдет к нему от Гумилева навсегда. И, кстати, уже под влиянием Юркуна вновь начнет рисовать. Да так, что не только все репродукции Боттичелли, которые Кузмин вечно развешивал в своих квартирах, окажутся заменены ее «акварелями», но даже сам Станиславский предложит ей потом оформить оперу «Виндзорские кумушки», от чего она, гордая и радостная, «чуть с ума не сойдет»…