«Но если альбом был бы включен в роман, Онегин выступал бы здесь как поэт, и какой поэт!», – писал Б. С. Мейлах{29}. Да, Онегин действительно поэт, и это видно не только из содержания «Альбома». Фактически, этот «Альбом» включен в роман – и не только в виде отрывков из «Путешествия»; весь сказ романа – это фактически дневник Онегина, записи которого он превратил в мемуары, придав им форму романа. То, что не вошло из «Альбома» в мемуары, частично издано в виде «Путешествий», частично отброшено Пушкиным как «издателем» творчества Онегина. В число неизданного попала и «X-я глава»; возможно, это часть более поздних дневниковых записей; возможно, самостоятельный трактат Онегина, его размышления о прожитом. Но, во всяком случае, не часть его повествования в рамках того, что принято считать романом – она слишком не стыкуется с фабулой его сказа.
У Пушкина было несколько веских причин чисто художественного характера для отказа от первоначального замысла:
а) не следует забывать, что повествование в романе ведется самим Онегиным. Включение им содержания собственного дневника в текст своих мемуаров противоречило его замыслу, продекларированному еще в посвящении Татьяне: эти мемуары адресованы ей, единственному читателю, который должен был быть посвящен в его секрет. И, если в фабулу седьмой главы ввести эпизод с чтением дневника, то с точки зрения Онегина как «автора» романа просто нелогично снова приводить ей его содержание;
б) Онегин пытается скрыть, что в мемуарах упомянуто более чем одно его путешествие (первая глава романа): первое, по России, завершившееся в Одессе до начала описываемых событий; второе – в Италию, которое он совершил после убийства Ленского и откуда прибыл в Петербург «с корабля на бал»; третье, в Африку – уже после «официального» завершения действия романа – после участия в Отечественной войне 1812 г., в движении декабристов и после «заточения», когда время и события несколько притупили его пламенное чувство к Татьяне (о том, что оно несколько угасло, Онегин не раз повторяет в «лирических отступлениях»). Навязчиво муссируемая им перед Татьяной тема «ножек» – оттуда, из Италии и Африки; здесь уже не Пушкин мистифицирует читателя, а Онегин мстит Татьяне за былой отказ, дразня ее своими заморскими похождениями;
в) с точки зрения структуры, мемуары Онегина (фабула сказа) уже являются «романом в романе», поэтому публикация внутри одних мемуаров других, каковыми по сути является содержание дневника, вряд ли воспринималось бы как высокохудожественный прием, тем более так открыто поданный. К тому же, задача, которую преследовал Пушкин, решена им более элегантным путем, причем без каких-либо информативных потерь: текст «Путешествий» все-таки, вопреки воле «автора», официально опубликован его «издателем», а недостающее в них этическое содержание восполнено лирическими отступлениями в основном тексте романа, в особенности в первой главе. Кроме этого, с точки зрения архитектоники всего произведения, текст «Дневника» в полном объеме, будь он введен в фабулу седьмой главы, занимал бы в ней слишком много места и выглядел бы как инородное тело. Однако в случае помещения «Путешествий» в виде дневника отдельной, восьмой главой Пушкину пришлось бы в корне изменить композицию седьмой главы, завершив ее описанием посещения Татьяной кабинета Онегина – в противном случае не была бы достигнута логическая увязка «Путешествий» с фабулой седьмой главы. То есть, «восьмая глава», фабула которой датирована периодом до основного повествования, воспринималась бы как «инородное тело» уже в рамках всего произведения; в таком случае спасти положение могло только одно: дать в «восьмой главе» описание не первого, а второго путешествия Онегина (в Италию), датировка которого вписывается в последовательность событий основной фабулы романа. Но, как видно из содержания уже первой главы, это не входило в замысел как самого Онегина, пытающегося скрыть от читателя такую броскую деталь своей биографии, так и Пушкина, который уже на первой стадии работы над романом ввел для осуществления своего замысла достаточно деталей этого путешествия, причем достигнуто это более эффективными художественными средствами;
г) включение Пушкиным текста дневника Онегина в основной корпус романа разрушало бы художественный замысел, поскольку даже без «Путешествий» его содержание (в беловой рукописи) раскрывало перед читателем факт мистификации: там присутствовала «кавказская» тема из былого путешествия, что делало слишком очевидной тщательно скрываемую хронологию, при быстром выявлении которой сразу же рушился основной замысел.
Публикация «Путешествий» в той форме, как это сделал Пушкин, позволила не только до конца выдержать мистификацию, не только дать через них дополнительные «ключи» к раскрытию его творческого замысла, но и обогатить образ Онегина весьма важными чертами.
Следует отметить немаловажную для постижения замысла Пушкина деталь: в фабуле седьмой главы главный персонаж отсутствует вообще, что стало еще больше бросаться в глаза в результате отказа Пушкина от включения в нее отрывков из «Альбома». Но этот «недостаток» с лихвой компенсируется тем обстоятельством, что все повествование этой главы ведется самим Онегиным, причем в лирических отступлениях отчетливо проявляется его патриотизм («Москва… как много в этом звуке…» – XXXVI). То есть, можно сказать, что, несмотря на то, что как персонаж повествования Онегин отсутствует, он присутствует как образ, причем образ, который не только обогащается в этой главе новым этическим содержанием, но изображается в развитии: исходя только из фабулы сказа, об Онегине как патриоте сделать вывод невозможно; здесь же показаны взгляды «позднего» Онегина, пишущего свои мемуары из «будущего» по отношению к фабуле сказа.
Покинув после дуэли деревню, Онегин «возвратился» в Петербург почти через три года из какого-то нового путешествия: «И путешествия ему, Как все на свете надоели; Он возвратился и попал Как Чацкий, с корабля на бал» (8-XIII). Это дало основание В. Набокову поднять вопрос, не возвратился ли Онегин морем из Европы (в конечном счете он пришел к отрицательному выводу). С «европейским путешествием» категорически не согласился и Ю. М. Лотман: «Не исключено, что в некоторые моменты работы П предполагал описать заграничное путешествие […] Онегин, который еще в первой главе был «готов […] увидеть чуждые страны» (LI), мог отплыть из Одессы, чтобы через год с лишним вернуться в Петербург. Однако если даже такого рода замыслы и имелись у П, от них не осталось и следов. «Путешествие Онегина» фрагментарно и в пространстве, и во времени – нам остается лишь комментировать пропуски, которые имели не сознательно-художественный, а вынужденно-цензурный характер».
Нет, пропуски, в которых принято усматривать былое наличие «аракчеевских» строф, комментировать не будем, поскольку таких строф просто не могло быть. Отплыть в Европу из Одессы «того» «путешествия» Онегину так и не удалось из-за смерти отца, это уже ясно, и возвратиться из него он мог только на похороны, а не на бал. Вопрос заключается в другом – сколько вообще в романе онегинских «Одесс», и остались ли какие-либо следы от тех, которые были в его жизни после смерти отца. Вернее, что говорит по этому поводу лирическая фабула – в своих «отступлениях» Онегин достаточно болтлив («Роман требует болтовни», писал Пушкин, и эту фразу часто используют применительно к самому автору, а не к его рассказчику). Гадать не будем, исходить следует из текста и только из текста – такова методика. И, если внимательно вчитаться в содержание первой главы, то такие следы обнаружить вполне можно.
В той, «общеизвестной» «Одессе» Онегин готов был «увидеть чуждые страны», но ему помешало семейное горе – т. е., там речь идет о путешествии прерванном. В восьмой же главе он возвращается «с корабля на бал» с другим настроением: «И путешествия ему, Как все на свете надоели»; то есть, явно идет речь о совершенно другом путешествии, причем состоявшемся и завершенном. О нем информация подана в первой главе, но очень аккуратно. К тому же, в данном месте Пушкин упоминает о «путешествиях» во множественном числе (ср.: публикацию «опущенной» восьмой главы он сопроводил заголовком: «Отрывки из путешествия Онегина»).
В строфе XLVIII речь идет о Петербурге – однозначно, по крайней мере включительно по 12-й стих: созданные в середине 18 столетия Нарышкиными рожковые оркестры крепостных существовали только там, причем до 1812 года. Возникает иллюзия того, что последние два стиха: «Но слаще, средь ночных забав, Напев Торкватовых октав!» тоже относятся к Петербургу. Основываясь на содержании письма от 11 мая 1831 года Михаила Погодина Степану Шевыреву, который перевел несколько октав этого произведения, В. Набоков (т. 2, с. 184) отмечает, что Пушкин не любил творчество Торквато Тассо. С. М. Бонди так прокомментировал это место: «Торкватовы октавы – стихи из поэмы Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим», написанной особой строфой, состоящей из восьми стихов […] Поэма была широко известна в Италии: строфы из нее пели венецианские гондольеры (лодочники)». Таким образом, процитированные стихи из XLVIII строфы, не разрушая впечатления читателя о том, что относятся к Петербургу, все же вызывают прямую ассоциацию с Венецией, а также цепь вопросов: каким образом на Неве могла звучать песня гондольеров; Пушкин не любил Тассо, а песни этого автора звучали «сладко» – если не для него, то, значит, для рассказчика романа? Выходит, Онегин либо сам бывал в Венеции, либо имеет какое-то отношение к творчеству Тассо, и теперь, готовя свои мемуары, сравнивает мысленно свои впечатления от роговой музыки на берегах Невы и песен гондольеров.
Недоумение в отношении звучания песен гондольеров на Неве закрепляется содержанием следующей, XLIX-й строфы:
Адриатические волны,
О Брента! нет, увижу вас
И, вдохновенья снова полный,
Услышу ваш волшебный глас!