Прогулки с Евгением Онегиным — страница 65 из 89

Впрочем, таких «сбоев» в формировании образа Белкина (то есть, в повествовании «ненарадовского помещика») во всех пяти повестях более чем достаточно. Вот, например, рассказчик наносит свой первый визит соседу-графу; в роскошном кабинете хозяина он «оробел и ждал графа с каким-то трепетом, как проситель из провинции ждет выхода министра». Молодец, этот «ненарадовский помещик», правильно схватил психологию Белкина. Жаль только, что этот Белкин – совсем не тот исполненный дворянского благородства рассказчик-офицер, который действовал в поле первой главы: в первой же повести цикла образ Белкина распался на не сводимые воедино части, и истинный рассказчик как литератор потерпел неудачу, показав свою неспособность до конца проникнуть в психологию создаваемого образа.

Далее. Обращение к соседу-графу – «ваше сиятельство» – характеризует ту минимальную социальную ступень, которая еще дает право наносить визиты «их сиятельствам», но с которой всегда приходится смотреть снизу вверх. Здесь «помещик» тоже правильно подметил одно из характерных проявлений комплекса неполноценности человека, в биографии которого производство в первичное офицерское звание явилось самым высоким достижением в жизни. Разумеется, тот рассказчик, который действовал в первой главе, офицер, прослуживший, как можно понять из «Станционного смотрителя», целых двадцать лет, никогда не стал бы обращаться к графу в такой подобострастной форме – пусть даже они не однокашники, но все же – оба офицеры. Так что эту деталь образа Белкина помещик выдержал правильно. Но буквально перед этим – снова «прокол»: «Между тем я стал ходить взад и вперед осматривая книги и картины. В картинах я не знаток, но одна привлекла мое внимание…» Я не говорю уже о самом стиле этой фразы, который возможен в устах только человека с более высоким уровнем развития, чем у Белкина. Здесь уместно будет отметить ту внутреннюю раскрепощенность, с которой рассказчик признается: «В картинах я не знаток» – проявление такой свободы в самооценке возможно только со стороны действительно свободного человека с достаточно широким кругозором – Белкин с его гипертрофированным самомнением психологически к такой самооценке просто не готов.

Далее следует рассказ графа, переданный с учетом «зоны чужого языка», то есть, с уровня если и не самого графа, то, по крайней мере, человека близкого к нему по своему положению. Даже если бы такой человек как Белкин и слышал это своими ушами, он вряд ли смог бы передать этот стиль графского рассказа – здесь снова Белкина подменяет тот же «ненарадовский помещик», у которого еще хватает мастерства уловить и передать стиль чужой речи, но недостает умения подавить в своем сказе собственное «я» и вести этот сказ изнутри образа Белкина. Здесь тот же феномен, что и в случае с Онегиным – лирическое начало в сказе «помещика» подавляет стремление объективировать образ Белкина, оторвать его от собственного «я».

Вот пример «лирического отступления» Белкина, в котором «помещику» не удалось объективироваться от создаваемого им образа: «Что касается до меня, то, признаюсь, известие о прибытии молодой и прекрасной соседки сильно на меня подействовало; я горел нетерпением ее увидеть, и поэтому в первое воскресенье по ее приезде отправился после обеда в село*** рекомендоваться их сиятельствам, как ближайший сосед и всепокорнейший слуга». Здесь оборот «Что касается до меня…» – чисто белкинский. Но, начав удачно, рассказчик переводит монолог Белкина в план собственного видения: «Признаюсь, известие о прибытии молодой и прекрасной соседки сильно на меня подействовало; я горел нетерпением ее увидеть…» – от Белкина такое исходить вряд ли может. Рассказчика интересует не граф, а его красивая жена, и такой порыв – увидеться с соседкой, не очень задумываясь о ее муже – выдает в рассказчике человека, достаточно опытного в светской жизни, для которого в общем-то привычно адресовать свое внимание даме, рассматривая ее высокопоставленного супруга как потенциального рогоносца. Но, чтобы обладать такой светской привычкой, необходимо принадлежать к соответствующему кругу, куда юнкерам-переросткам, для которых каждый прапорщик – «ваше благородие», вход закрыт. Но вот при завершении этой фразы автор-«помещик» снова ведет повествование с позиции Белкина: «В первое воскресенье по ее приезде отправился после обеда в село *** рекомендоваться их сиятельствам, как ближайший сосед и всепокорнейший слуга». «Их сиятельства», «всепокорнейший слуга», причем даже не в общении, а в мыслях, по уже давно выработанной холопской привычке, – это, конечно, снова чисто белкинское.

Как можно видеть, в принципе «помещик» имеет не только соответствующий жизненный опыт, но и вполне определенные представления о том, как должны создаваться художественные произведения, и в ряде случаев даже ведет свой сказ в зоне языка и психологии Белкина. Но такие случаи – чрезвычайно редки, рассказчик-«помещик» постоянно забивает Белкина-рассказчика, лишая создаваемый им образ элементарной художественной логики.

Можно ли считать, что приведенные примеры нарушения объективации диктуются какими-то художественными целями «автора-помещика»? Вряд ли – очень маловероятно, чтобы эти моменты объяснялись наличием какой-то интенции. Здесь все дело просто в отсутствии таланта, необходимого для создания высокохудожественных произведений.

Вот эти «проколы» безусловно грамотного и интеллигентного ненарадовского рассказчика, подмена им Белкина собою и есть те самые моменты, которые, являясь «отступлениями», составляют основной корпус лирической фабулы в романе «ненарадовского помещика». Они, эти «отступления», в совокупности с письмом к издателю выдают как его интенцию, так и неспособность как литератора создать по-настоящему художественный, цельный и логически непротиворечивый образ Белкина, тем более что этот образ замышлялся как сатирический.

Интеллигентность «помещика»… Да, она имеет место, и в этом ему не откажешь. Плохо только, что это качество перемежается у него с глубоко упрятанными, но все же достаточно ощутимыми «приниженными» свойствами психики. Вон ведь как в «Выстреле» из кожи вон лезет, только бы подчеркнуть перед читателем свое собственное благородство. Истинно благородный человек такого делать не станет, поскольку такое – всегда проявление комплекса неполноценности, он присутствует в психологии каждого из нас, это – вечный стимулятор нашей жизненной активности, и уровень интеллигентности в значительной мере определяется тем, как нам удается совладать с этим комплексом. Низменные натуры, как правило, стремятся компенсировать его за счет унижения других – и здесь уж «ненарадовский помещик» не отказал себе в удовольствии вдоволь поизгаляться. Уничижение образа Белкина, специально созданные для этого два произведения – письмо к издателю и «История села Горюхина» – еще полбеды, поскольку эти проявления, хоть и с известной натяжкой, все же можно как-то объяснить стремлением создать сатирический образ графомана, хотя с точки зрения художественности следует признать, что сатира здесь подана излишне прямолинейно, грубо и, не убоюсь этого определения, просто пошло. Не по-пушкински, словом. Хуже другое: он ведь никого на свете не любит, этот «ненарадовский помещик». Описывая благородство Сильвио, он с каким-то упоением подчеркивает его низменные черты: высокомерие, презрение к окружающим, какой-то садизм по отношению к своей жертве, которую он, кстати, сам же и спровоцировал на пощечину – опять-таки, из чувства самой обыкновенной зависти. «Я доволен: я видел твое смятение, твою робость; я заставил тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь меня помнить». Эти взращенные на чистой зависти слова, брошенные в лицо преуспевающему сопернику – при женщине (!), при жене (!!), при графине (!!!) – хуже обыкновенного убийства из пистолета. Это – садизм, на проявление которого истинно благородный человек просто не способен. И рассказчик повести не просто отстраненно подает эти факты, а смакует эту унизительную для графа ситуацию. В этом внешне эпическом повествовании сквозь налет показной интеллигентности явно просматривается в общем-то не совсем добрая ухмылка самого «помещика».

Впрочем, Сильвио, проявившего несвойственное для своей натуры уважение к нему, он тоже не жалует. Так, бретер, мальчишка. Нарушил кодекс чести – не пристрелил обидчика. Вон ведь как опустился – оброс бородой, в пыли… К тому же, имя у него какое-то непонятное… Был офицером – значит, по отцовской линии дворянин; откуда же у него тогда это неправославное имя – выходит, инородец по материнской линии?.. (1830 год… Господи, как же Пушкин оказался прав, не зная еще тогда, в Болдине, что очередной удар получит через три с половиной года именно из-за того, что по матери – не совсем русский…)

Характер натуры, скрытые психологические доминанты рассказчика ярко проявились в его повествовании в «Гробовщике». В этой повести вообще вряд ли можно усмотреть хоть какой-то след от Белкина – все повествование «напрямую» замкнул на себя «ненарадовский помещик». Конечно, тонкие саркастические наблюдения относительно и новоселья при размещенных в кухне и гостиной гробах всех цветов и калибров, и «мертвецов православных» в устах гробовщика, православие которого ограничивается пожеланиями смерти ближнего ради дохода от ремесла, и вывески над воротами, изображавшей дородного Амура (!) с опрокинутым факелом в руке, с подписью: «Здесь продаются и обиваются гробы простые и крашеные, также отдаются напрокат (!) и починяются старые» (?!) – все это делает честь остроумию рассказчика. «Отдаются напрокат» – они, что, после проката тоже будут составлять часть меблировки комнат мастерового при его чаепитии? Подметить такое и бросить как бы между прочим Белкин явно не способен, поскольку он начисто лишен чувства юмора. Так что по этой части претензий к литератору-помещику нет. Что умеет, то умеет. Иногда, правда…

Вопрос возникает по другому поводу. Вот он ведет свое остроумное повествование, в процессе которого незаметно переходит к описанию кошмарного сна гробовщика. Настолько незаметно и плавно совер