„Мой дядя самых честных правил…“
Только в строфе LII первой главы мы находим исчерпывающую разгадку первой строфы:
Вдруг получил он в самом деле
От управителя доклад,
Что дядя при смерти в постели
И с ним проститься был бы рад.
Прочтя печальное посланье,
Евгений тотчас на свиданье
Стремглав по почте поскакал
И тут заранее зевал,
Приготовляясь, денег ради,
На вздохи, скуку и обман
(И тем я начал мой роман).
Здесь временная перестановка подчеркнута».
В самом деле, такие «временные перестановки», как отдельных частей романа, так и внутри них, характерны и для Пушкина, и для Стерна. Например, в «Тристраме Шенди» Йорик, альтер эго самого Стерна, в XII главе первого тома умирает; между тем он жив на протяжении всего романа, вплоть до заключительного абзаца. Пушкин в начале романа отправляет Евгения Онегина в деревню из Одессы, то есть именно в тот момент, когда тот путешествует по России, – а описание самого путешествия («Итак, я жил тогда в Одессе…») выносит в конец романа, даже за комментарии.
2. Шкловский: «Посвящение напечатано на 25 странице, причем автор замечает, что оно противоречит трем основным требованиям…»
Действительно, у Стерна буквально: «Я утверждаю, что эти строки являются посвящением, несмотря на всю необычайность в трех самых существенных отношениях: в отношении содержания, формы и отведенного ему места…» Добавим, что «Предисловие автора» Стерн поместил в 64-й главе (в XX главе третьего тома) со словами: «Всех моих героев сбыл я с рук:-в первый раз выпала мне свободная минута, – так воспользуюсь ею и напишу предисловие».
Аналогично Пушкин помещает вступление в конец седьмой главы, выделив его курсивом, причем в последних строках главы сходным образом объясняет «запоздалость» вступления и тоже иронизирует по поводу классицизма:
Пою приятеля младого
И множество его причуд.
Благослови мой долгий труд,
О ты, эпическая муза!
И, верный посох мне вручив,
Не дай блуждать мне вкось и вкрив.
Довольно. С плеч долой обуза!
Я классицизму отдал честь:
Хоть поздно, а вступленье есть. (Гл. 7, LV)
3. Шкловский: «Стернианским влиянием объясняется и то, что „Евгений Онегин“ остался недоконченным. Как известно, „Тристрам Шенди“ кончается так:
„Боже, воскликнула моя мать, о чем вся эта история? О петухе и быке, сказал Йорик, о самых различных вещах, и эта одна из лучших в этом роде, какие мне когда-либо приходилось слышать…“
Так же кончается „Сентиментальное путешествие“:
„Я протянул руку и ухватил ее за…“
Конечно, – продолжает Шкловский, – биографы уверены, что Стерна постигла смерть в тот самый момент, как он протянул руку, но так как умереть он мог только один раз, а не окончены у него два романа, то скорее можно предполагать определенный стилистический прием».
Шкловский не объясняет, в чем смысл и цель «определенного стилистического приема», но из его рассуждения следует, что в каждом романе Стерна и, по аналогии, в романе Пушкина имеет место рассказчик, отличный от автора. Шкловский же, опровергнув «биографический» подход к романам Стерна и отождествление автора и повествователя, на этом остановился и так и не задал главного вопроса: кто же в каждом случае рассказчик? Ведь наличие повествователя, не совпадающего с титульным автором, существенно меняет подход к роману: от личности рассказчика зависит точка зрения, с которой следует рассматривать рассказываемую в романе историю. Сегодня это понимается всеми читателями, но в пушкинские времена это было не столь очевидно, тем более – если повествование было в стихах: читатели, особенно воспитанные на стихах поэтов романтической школы, невольно воспринимали «я» повествователя как «я» автора.
Как ни странно, такое отношение к образу рассказчика в поэзии сохранилось до наших дней и стало камнем преткновения для наших пушкинистов, а с их помощью – и для всех нас: мы до самого последнего времени так и не увидели, что и в романе, и практически во всех поэмах Пушкин передавал роль повествователя какому-нибудь персонажу или кому-то «за кадром». Поэтому вопрос о том, кто в «Онегине» рассказчик, обходить молчанием нельзя. Шкловский же такого вопроса даже не ставил, и мы покажем в дальнейшем, что это и не дало ему проникнуть в суть и романов Стерна, и «Евгения Онегина».
4. Шкловский: «Другой стернианской чертой „Евгения Онегина“ являются его лирические отступления».
Действительно, отступления, которые «врезаются в тело романа и оттесняют действие» (Шкловский), то и дело вставляют и Стерн, и Пушкин. Оба они после отступлений одним и тем же приемом «возвращаются» к герою, каждый раз «подновляя ощущение, что мы забыли о нем»; например, «Что ж мой Онегин?» (Гл. 1, XXXV, 1); оба придают отступлениям чрезвычайно важное значение. Пушкин в письме 1825 года к А. А. Бестужеву из Михайловского замечает: «роман требует болтовни»; Стерн в «Тристраме» иронично замечает: «Отступления, бесспорно, подобны солнечному свету; – они составляют жизнь и душу чтения». Эта ирония подчеркивается предметом безудержной «болтовни» в отступлениях: обоих писателей: Стерн, например, «болтает» о носах, усах, о красоте ногтей, Пушкин – о женских ножках; при этом повествователь в «Онегине» с характерной для Пушкина – и для его романа в особенности – двусмысленностью, с одной стороны, намекает на длинные и холеные «когти» Пушкина и на его «масонский» ноготь на мизинце, который он оберегал золотым футляром, а с другой – нарочито «адресует» читателя к Стерну: «Выть можно дельным человеком И думать о красе ногтей». – Гл. 1, XXV).»
5. Шкловский: «…Стерновским влиянием нужно объяснить и загадку пропущенных строф в „Евгении Онегине“… напр., XIII и XIV, XXXIX, XL, XLI первой главы.
Всего характерней пропуск I, II, III, LV, V, VI строфы в четвертой главе…
Стерн также пропускал главы».
Уже давно понято, что никаких «пропущенных» главу Стерна не было, как не было и «загадки пропущенных строф» в «Онегине»; в большинстве случаев Пушкин никаких строф под пропущенными номерами не писал.
Надо сказать, что Стерн в «Тристраме» не только «пропускал» главы, но и целые страницы в книге оставлял пустыми, у него коротенькие главки из нескольких абзацев заканчиваются страницами многоточий, есть главы даже в одно предложение или в один абзац, а некоторые главы – вообще без текста, одна нумерация (все это даже сегодня, во времена повального литературного постмодернизма выглядит демонстративно-диковато). Аналогично у Пушкина стоят отточия вместо якобы пропущенных строк и строф, а вместо некоторых строф стоят только номера.
К сказанному можно добавить еще несколько характерных черт сходства, не отмеченных Шкловским:
1) Как Стерн смеялся над претенциозными латинскими именами персонажей-архаистов, ведущих у него ложном-ногозначительную беседу на бредовую тему, является ли мать родственницей своему ребенку (Агеласт, Гастрифер, Гоменас, Дидий, Кисарций, Сомнелент, Триптолем, Футаторий), так и Пушкин, смеясь над пристрастиями отечественных архаистов, вводит в роман – как издевательское «сожаление» – примечание 13: «Сладкозвучнейшие греческие имена, каковы, например: Агафон, Филат, Федора, Фекла и проч., употребляются у нас только между простолюдинами» (и когда Татьяна спрашивает у «первого встречного» его имя, это «Агафон» звучит чистейшей издевкой).
2) И для Стерна, и для Пушкина характерно использование приема ироничных перечислений – такие ряды мы часто видим и в «Тристраме» («гомункул… состоит из кожи, волос, жира, мяса, вен, артерий, связок, нервов, хрящей, костей, костного и головного мозга, желез, половых органов, крови, флегмы, желчи и сочленений»; или: «милорды А, Б, В, Г, Д, Е, Ж, 3, И, К, Л, М, Н, О, П» – и т. д.), – и в «Онегине»: «Как рано мог он лицемерить, Таить надежду, ревновать, Разуверять, заставить верить, Казаться мрачным, изнывать, Являться гордым и послушным, Внимательным иль равнодушным! – Гл. 1, X»; «Еще не перестали топать, Сморкаться, кашлять, шикать, хлопать… – Гл. 1, XXII»; «Янтарь на трубках Цареграда, Фарфор и бронза на столе….Духи в граненом хрустале, Гребенки, пилочки стальные, Прямые ножницы, кривые И щетки тридцати родов И для ногтей, и для зубов… – Гл. 1, XXIV»; «Причудницы большого света… так непорочны, Так величавы, так умны, Так благочестия полны, Так осмотрительны, так точны, Так неприступны для мужчин… – Гл. 1, XLII» – и т. д.; в соответствии с формой своего романа, Пушкин лишь опоэтизировал эту иронию.
3) Сюда же можно отнести и прием множественных обращений к читателям, о котором я упоминал в связи с «Русланом и Людмилой». «Тристрам Шенди»: «добрые люди», «дорогой друг и спутник», «мадам», «милорд», «сэр», «ваши милости», «ваши преподобия», «сэр критик» и «благосклонный критик», «любезный читатель», «Евгений» и т. п. С той же настойчивостью будет повторяться этот прием и в «Онегине» («мои богини», «вы», «друзья Людмилы и Руслана», «почтенные супруги», «маменьки», «мой друг Эльвина», «причудницы большого света» и т. п.)
4) И Стерн, и Пушкин через своих «рассказчиков-повествователей» постоянно и подчеркнуто демонстрируют, что их роман пишется именно в данный момент, «сейчас», и обсуждают с читателем, как это делается. Стерн: «…В книге, к которой я приступил, я не намерен стеснять себя никакими правилами…»; «…Если вы найдете, что в начале моего повествования я несколько сдержан, – будьте снисходительны, – позвольте мне продолжать и вести рассказ по-своему…»; «…Правило, которого я решил держаться, – а именно – не спешить, – но идти тихим шагом, сочиняя и выпуская в свет по два тома моего жизнеописания в год…» – и т. д. и т. п.;