Париж, в подражание Пушкину, изображал собой непогоду. Статуи вертелись, пока я не заметил, что это хохлятся голуби. За неимением снега в глаза хлестало гнилым песком. Боже, я подумал, невозмутимый самолет норовит пробиться в Москву, перейти границу, и как там сейчас кувыркается в небесах моя бедная Маша? Одно спасение: успели взять потолок, одолеть барьер и выскочили из безумного вихря. А что, если циклон гуляет по всей Европе? В Санкт-Петербурге, судя по письмам Пушкина, ураганы бушевали уже в августе! А теперь – февраль! Перебираю усиками. Нюхаю. Самый для меня ненадежный и подозрительный месяц – февраль. К чему же такая буря настигла Пушкина в августе, на даче, на Черной речке, перед отъездом в оренбургскую степь? Не ко встрече ли с Пугачевым? С вакханалией? “Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!”
Надо ли уточнять, что до Гран Пале я добрался на карачках? А когда, спроворив занятия, влекся на метро к дому, сделалось еще мрачнее. В полупустом вагоне молодая приличная дама в бежевом дорогом пальто, с коричневыми кругами у глаз поднялась во весь рост и стала выкликать по-французски непристойные ругательства. Ни к кому не обращаясь, в пространство. Я потом проверял по словарю: очень непристойно. А тогда изо всех сил старался на нее не смотреть, с ужасом понимая, что это действует переменчивый климат на переменчивый организм. Там, на поверхности, наверху, бушевали ветер и дождь, а тут, под землей, в унисон неистовствовала и бесновалась вакханка. Женщины, я уверен, подверженнее нас влиянию погоды. Если даже у меня, у благоразумного зрителя, наблюдался подъем нервов, что же спрашивать с других? И всю ночь в эти жуткие сутки на дворе кошки мяукали. И не то чтобы обыкновенно мяукали, а буквально выли всю ночь озябшими голосами. И у Анны в то же утро началась, как она подсказала по телефону, весенняя аллергия.
Но отчего же все-таки свирепствовал ураган в августе 1833 года в пушкинском Петербурге? Понятно, ураган навел автора на благую мысль о буране, из которого очень скоро вылупился Пугачев в “Капитанской дочке”. Когда бы не буран – и не подарил бы Гринев вожатому заячий тулупчик, оказавший столько услуг бывшему хозяину. С другой стороны, снежная буря в степи явилась достойной прелюдией и символом революции, подхваченной нашими классиками, что тоже плотно ложится на пугачевский бунт. В-третьих, буран, развивая пушкинскую тему “Метели”, соединит в итоге любящие сердца заглавных персонажей романа. “И куда спешим? Добро бы на свадьбу!” – ворчит верный Савельич, попав с барином в буран, не подозревая, насколько в данном случае он прозорлив и дальновиден. Правда, ехать на свадьбу досталось долгим и окружным путем, обращенным в великолепный сюжет “Капитанской дочки”, вместивший уйму лиц, картин и обстоятельств.
Все это так, разумеется. Однако литература пока что, даже пушкинской красоты и силы, еще не оказывала столь крутого воздействия на погоду, и приходится в этом вопросе вставать на более, как это ни грустно, материальную и научную почву. Ограничимся суммой гипотез, предчувствий и предсказаний пушкинского круга. Ведь заяц, допустим, перебегавший дорогу Пушкину, тоже, по-видимому, не имел прямого влияния на ход событий, а Пушкин, известно, зайцу доверял и заворачивал коней. Так и буря, к тому же неурочная, могла нести потаенный предзнаменовательный смысл, дурной или хороший, или сразу оба. Хороший, потому что свидание с Пугачевым и пугачевщиной все же состоялось, к славе и пользе Пушкина с его “Капитанской дочкой”. Дурной: неуместная буря разыгралась в августе, а в сентябре того же 33-го года в столицу тихой сапой въехал Дантес.
Ах, лучше бы Пушкину не накликать беды, выезжая на пугачевские сборы. При всей любви к “Капитанской дочке”, мы Пушкина любим больше и мысленно пускаемся в праздную риторику, зная наперед, что она не оправдает себя и Пушкин нас не послушается, как не слушался он собственной проницательной бабушки. Ну чего ему не хватало в жизни? Признанный и знаменитый к тому моменту поэт. Привлекательная жена. Очаровательные дети. Семейный человек. Что ему не сиделось на месте?
Завернув из оренбургской поездки в Болдино, Пушкин писал жене (2 октября 1833 г.): “В деревне Берде, где Пугачев простоял 6 месяцев, имел я une bonne fortune – нашел 75-летнюю казачку, которая помнит это время, как мы с тобою помним 1830 год. Я от нее не отставал, виноват: и про тебя не подумал. Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею”.
Такова завязка едва намечавшегося романа, съезжавшая с 33 года, с распаханных пугачевских сокровищ (в рассказах старой казачки, в частности) в пугающую достоверность 1830 года. Пугачева и пугачевщину, в общем-то, можно, оказалось, потрогать точно так же – “как мы с тобою помним” о делах недавних, интимных, семейных и драматических. Ну как я тебе писал тогда, из Болдина, любя и бесясь, помнишь?
У фотографов это называется “наведением на резкость”. Ближе! ближе! ближе! Крупным планом! Снимаю! “Я взглянул на полати и увидел черную бороду и два сверкающие глаза”. Хотя и шутливо, немного бравируя литературным своим увлечением, Пушкин сравнивает грубую деревенскую старуху с дражайшей Наталией Николаевной. В конце концов, и та и другая лишь свидетели происшедшего и натура для писателя, как, впрочем, и собственные его, человеческие подробности. Жестоко, конечно, но что поделаешь! Пушкин не уходит в историю, он ее припоминает как факт своей биографии и усаживает на лавку в кругу родного семейства. И разом все начинает пахнуть гарью… Вторая осень в Болдине, под прикрытием Пугачева, возбудила в памяти первую, полную треволнений, страстей, карантинов, застав и поэтического азарта. Вот чудесная смесь, возбудившая фантазию. Для созревания замысла ему недоставало препятствий. Чтобы расписаться всласть – требовались рогатки. “Будь проклят тот час, когда я решился оставить вас и пуститься в эту прелестную страну грязи, чумы и пожаров…” (Пушкин – Н.Н.Гончаровой, 30 сентября 1830 г., Болдино).
Отрезанный холерой, но в барском доме, с удобствами, отторгнутый от Москвы, от невесты с ее теплым боком, куда он мчится мыслями и летит на крыльях любви, однако, не дорываясь, не достигая на полпальца, осужденный влачить пустые длинные дни в сельском заточении, без цели, но уже холодный, созревший, вне возможности уехать, хотя и стремится, пытается, втайне постигший всю свою недолгую, необременительную тюрьму как дарованную свыше, однажды, раз в жизни, могущественную свободу, в лучшую пору возраста и погоды, возвращающей повторно, под старость, под скорую помощь, целомудренное рукопожатие юности, уже прошедшей, оконченной и все же посетившей его в эти считаные часы, – таким был Пушкин в ту Болдинскую осень…
Секрет “Капитанской дочки” начинается с названия. Едва мы к ней подступаемся, нас как током отбрасывает: а при чем тут, собственно, капитанская дочка? Самое невзрачное, бесцветное существо в романе. Марина Цветаева, так прекрасно писавшая о Пушкине и Пугачеве, недоумевает: “В моей «Капитанской дочке» не было капитанской дочки, до того не было, что и сейчас я произношу это название механически, как бы в одно слово, без всякого капитана и без всякой дочки”. “Маша – пустое место всякой первой любви…” Роман лишь теряет интерес и значительность в обществе “Марьи Ивановны, той самой дуры Маши, которая падает в обморок, когда палят из пушки, и о которой только и слышишь, что она «чрезвычайно бледна»” (“Пушкин и Пугачев”, 1937).
Кажется, Марина Ивановна спорит не с Марьей Ивановной, а с Натальей Николаевной: “…Тяга гения – переполненности – к пустому месту… Он хотел нуль, ибо сам был – все”. “Пустое место между сцепившихся ладоней действия. Разведите – воздух” (“Наталья Гончарова”, 1929).
Но зачем же тогда, спрашивается, нуль выносить в заголовок самого своего большого предсмертного творения? К тому же все-таки пушкинская Натали – красавица, что признает и Цветаева: “Было в ней одно: красавица. Только – красавица, просто – красавица, без корректива ума, души, сердца, дара. Голая красота, разящая как меч. И – сразила”.
Ну а Маша? “…«Да где же Маша?» Тут вошла девушка лет осьмнадцати, круглолицая, румяная, с светло-русыми волосами, гладко зачесанными за уши, которые у ней так и горели. С первого взгляда она не очень мне понравилась…” Круглолицая? Румяная? С зачесанными за уши? В этом ли характеристика и отличие молодой особы? Так и в дальнейшем нигде ни Пушкин, ни Гринев не поминают особым образом наружность Марьи Ивановны. По-видимому: некрасива. Лишь Пугачев окликает. С Гринева достает, что, ближе познакомившись, “в ней нашел благоразумную и чувствительную девицу”. В пушкинские времена таких были тысячи и десятки тысяч!
Негодяй Швабрин в “Капитанской дочке” поет, желая оболгать Машу (а потом возводит на нее и другие напраслины):
Капитанская дочь,
Не ходи гулять в полночь.
Общий совет девицам. Все матери своим дочерям только и толкуют: не ходи гулять в полночь! (а те почему-то ходят и ходят). Но Маша, наша скромная пушкинская Маша из “Капитанской дочки”, никуда и не ходила гулять. Пугачевская ночь сама, накануне свадьбы, ее настигла вместе с трупами родителей. Говоря иными словами, Пушкин положил (поставил) Машу, в качестве фундамента, в самую черную, безвыходную могилу. И – воскресил.
В рукописной версии “Капитанской дочки” цитата из народной песни Швабрина (“Капитанская дочь, не ходи гулять в полночь”) имела продолжение:
Заря утрення взошла,
Ко мне Машенька пришла…
Она пришла, наверное, после свидания с Екатериной Великой, возвестить Гриневу счастливый финал романа.
Заодно с Машей Мироновой в русской критике не повезло Петруше Гриневу. Он тоже – “никакой”. Белинский, например, считал его характер – “ничтожным” и “бесчувственным”. Вот уж чего-чего нельзя сказать о Петруше – “бесчувственный”. Наверное, это пошло с Митрофана Простакова из комедии Фонвизина, от которой отправляется Пушкин в истолковании Гринева. Вспомним, во что впивается первая поворотная точка романа, после которой многообещающе сказано: “Тут судьба моя переменилась”.