Прогулки с Пушкиным — страница 36 из 38

Специально Пушкиным раньше я не занимался, но многое – еще с детства – помнил наизусть и вначале решил писать о нем по памяти – во славу любви и “чистого искусства”. Но в Лефортовской тюрьме, с неплохой библиотекой, кроме пушкинского томика мне попалась известная книга В.В.Вересаева “Пушкин в жизни”, построенная на документах и свидетельствах современников поэта. Я сделал оттуда кое-какие выписки. Вот и весь капитал!

Солженицын рекомендует (это за колючей-то проволокой!) опираться на работы о Пушкине – Бердяева, Франка, Федотова, П.Струве, Вейдле, Адамовича, о. А.Шмемана. Как будто не знает, что в Советском Союзе – не то что в тюрьме – на воле эти книги запрещены. Требует он также расширить наши узкие и грубые представления о Пушкине за счет того, что ему, Солженицыну, особенно импонирует в Пушкине, – имперские заботы, патриотизм, признание цензуры, обличение США, критика Радищева…

Это чтобы я, лагерник, посаженный за писательство, лягнул Радищева, проложившего дорогу русской литературе в Сибирь?! Но, простите, это не мой Пушкин, это Пушкин Солженицына[17].

Интересно было бы проследить, как на разных этапах русской и советской истории менялась и распространялась официальная, государственная мода на Пушкина. Точнее говоря – начальственные на него виды и предписания. В дореволюционный период это выражалось, например, в каменных параграфах гимназического воспитания, которые пересказал нам Александр Блок: “Пушкин – наша национальная гордость”, “Пушкин обожал царя”, “Люби царя и отечество” и т. п.

Сходным образом высокий государственный пост Пушкина насмешливо оценил Маяковский, поминая ранние футуристические турне по России: “В Николаеве нам предложили не касаться ни начальства, ни Пушкина”.

После революции новое начальство, естественно, пожелало увидеть в Пушкине своего передового предшественника. Коротко это можно представить анекдотическим (но вполне правдоподобным) эпизодом 1920-х годов, о котором напоминает современный советский пушкинист В.Непомнящий: на одном литературно-партийном заседании тогда строчку Пушкина “Октябрь уж наступил” предложили толковать как – начало Октябрьской революции.

В 1937 г. столетие со дня гибели Пушкина праздновалось как грандиозное всенародное торжество, прикрывающее авторитетом и гением поэта массовые аресты и казни. Попутно Пушкин становится символом русского национализма и советского патриотизма. Западный очевидец (немецкий русофил) Вальтер Шубарт писал по поводу пушкинского юбилея: “Тот факт, что противник Пушкина по дуэли, Дантес, не был русским, подчеркивался не без нотки ненависти”. Сорок лет спустя этот тезис повторил писатель-эмигрант Вл. Максимов: “…Пушкина убило не царское самодержавие, а представитель европейской культуры Дантес”.

Последнее время входит в обычай восхвалять особые государственные заслуги Пушкина. Советский писатель Ф.Абрамов в дневниковых заметках, опубликованных посмертно “Литературной газетой”, объявляет Пушкина величайшим государственником, лучшим преемником которого сделался А.Твардовский: “В этом смысле он (Твардовский), как никто другой из советских писателей, близок Пушкину… Идея государственности, социалистической государственности составляет самую сердцевину его поэм, начиная со «Страны Муравии»”.

Сходный взгляд на достоинства Пушкина проводит А.Солженицын, меняя, конечно, советские ордена на святоотеческие медали.

Подведем итоги.

Консервативное гимназическое начальство хвалило Пушкина за то, что он “обожал царя”.

Революционное правительство хвалило Пушкина за то, что он отвергал царя и поддерживал декабристов.

Государственность (любая): Пушкин был великим поэтом-государственником.

А.Солженицын хвалит Пушкина за то, что он отверг Радищева и поддержал цензуру.

Не вижу принципиальной разницы.

И те, и другие, и третьи, и четвертые – провозглашают: “Пушкин – наша национальная гордость” (общее место).

* * *

Пушкин для России настолько чудесное, вселенское и неколебимое явление (это просто смешно – “колебать” Пушкина!), что каждый из нас берет у него понемногу – что кому ближе. Солженицыну в Пушкине ближе критика Радищева, а мне – “чистое искусство”. И мне дорог не канонизируемый (по тем или иным политическим стандартам) поэт, и не Пушкин – учитель жизни, а Пушкин как вечно юный гений русской культуры, у которого самый смех не разрушительный, а созидающий, творческий. И оттого так легко и беззлобно он переходит на что и на кого угодно, в том числе на самого поэта. Подобного не допускает серьезный, дидактичный Солженицын, для которого и смех лишь оружие в борьбе. Поэтому автоэпиграмму Пушкина, не справляясь с источником, он с негодованием выбрасывает на улицу – “похабный уличный стих о Пушкине”: не мог же Пушкин с его нравственным авторитетом смеяться над самим собой! О нет, мог. И над собой, и над художником, изобразившим его рядом с Онегиным в “Невском Альманахе”, и над Петропавловской крепостью, изображенной на том же рисунке, местом заключения политических преступников. Для тех, кто не в курсе, осмелюсь привести полностью эту автоэпиграмму:

Вот перешед чрез мост Кокушкин,

Опершись … о гранит,

Сам Александр Сергеич Пушкин

С мосье Онегиным стоит.

Не удостоивая взглядом

Твердыню власти роковой,

Он к крепости стал гордо задом:

Не плюй в колодец, милый мой.

Какое великолепное презрение к тюрьме! И это написано в 1829 году, когда всем памятны были узники, сидевшие в Петропавловской крепости. И никакой это не “уличный стих”, а тоже сам Пушкин, в котором нет ничего зазорного. И дух такого Пушкина, помимо других поворотов, веселого и свободного, мне тоже хотелось передать в моих “Прогулках” – не рассуждениями, а преимущественно стилистическими средствами. Солженицыну же, естественно, подавай иное: положительный герой, воспитательные задачи, отображение действительности, партийность (применительно к Российской империи), народность… А вкусы, допустим, народного “балагана”, воспринятые Пушкиным, ему кажутся дурными и кощунственными по отношению к памяти поэта. Тогда как у меня это похвала и признак неслыханной в пушкинские времена эстетической широты и раскованности. О том же гласит таинственная связь поэта с Пугачевым (в “Капитанской дочке”), такая, что и кровавая притча разбойника оказалась ему внятной. И это не Сталин мне подсказал, как язвит Солженицын, а М.Цветаева с ее статьей “Пушкин и Пугачев”, прочитанной мной с восторгом в “самиздатском” списке еще до ареста.

Да и то ведь надо учесть, что, обдумывая Пушкина в “Прогулках”, я не просто хотел выразить ему свое совершеннейшее почтение как незыблемому авторитету России (на одних авторитетах в искусстве далеко не уедете), но – стремился перекинуть цепочку пушкинских образов и строчек в самую что ни на есть актуальную для меня художественную реальность. Отсюда трансформация хрестоматийных о нем представлений, которые, не волнуйтесь, от Пушкина никуда не уйдут, не убудут, в ином, не пушкинском, стилистическом ключе. Тут мне, помимо прочего, мысленной опорой служил опыт работы над классикой – Мейерхольда и Пикассо. Чем в тысячный раз повторять общеупотребительные штампы о Пушкине, почему бы, пользуясь его живительной свободой, не попробовать новые пути осознания искусства – гротеск, фантастика, сдвиг, нарочитый анахронизм (при заведомой условности этих стилистических средств)?.. Этой условности в тексте Солженицын, как писатель строгих консервативных взглядов, не заметил (или ее с возмущением отбросил) и пошел заступаться за будто бы обиженных классиков.

Разумеется, я не мог и не пытался охватить “всего” Пушкина. И никакого учебного пособия по Пушкину, руководства там или научной монографии о нем не стряпал. Не до монографий было. Это не академическое исследование. Мой Пушкин вольный художник, сошедший ко мне в тюрьму, а не насупленный проповедник и ментор, надзирающий за русской словесностью – кому, как и о чем писать.

Поражает глухота. Отсутствие юмора. Впрямую. Уже, выясняется, не одного Пушкина я попробовал угробить, но и Гоголя, и Лермонтова, и Чехова, и Гончарова… В общем, всю русскую литературу вздумал извести, мерзавец. Правильно, значит, меня осудила наша правильная советская власть!..

“Пушкинское наследие – любовь к Родине, гражданственность, бесценный дар нашего народа! С этим Пушкин вошел на века и века в отечественную литературу. Об этом ни слова. Вот каким оказывается Пушкин по Абраму Терцу: «Если… искать прототипа Пушкину поблизости в современной ему среде, то лучший кандидат окажется Хлестаков, человеческое alter ego поэта…», «Кто еще этаким дуриком входил в литературу?», «Пушкин, сколотивши на женщинах состояние, имел у них и стол и дом». «Жил, шутя и играя, и… умер, заигравшись чересчур далеко». «Мальчишка – и погиб по-мальчишески, в ореоле скандала». А в чем же цель творчества Пушкина? Абрам Терц: – Без цели…

Глумление над Пушкиным Абрама Терца не самоцель, а приступ к главной цели: «С Пушкиным в литературе начался прогресс… О, эта лишенная стати, оголтелая описательность XIX столетия… Эта смертная жажда заприходовать каждую пядь ускользающего бытия… в горы протоколов с тусклыми заголовками». Бойкий Абрам Терц единым махом мазнул по всей великой русской литературе, все выброшены – Пушкин, Достоевский, Гоголь, Гончаров, Чехов, Толстой. Не выдержали, значит, «самиздатовских» критериев. Сделано это не только ввиду мании величия Абрама Терца, ведь он тоже претендует на высокое звание «писателя», а с очевидной гаденькой мыслишкой – хоть как-то расчистить плацдарм, на котором возвысятся некие литературные столпы, свободные от «идеологии»…”

Простите, читатель, я перепутал цитаты. Последняя взята не из Солженицына, а из книги Н.Н.Яковлева: “ЦРУ против СССР” (2-е издание. М.: Молодая гвардия, 1981. С. 181–182). Но Яковлев, вот удивительно, почти дословно совпадает с Солженицыным (ср. в “Вестнике” с. 137, 139, 140, 151–152). Кто же у кого списал? Никто ни у кого не списывал. Только некая общность вкусов, литературных критериев, логики исследования. Всему подыскивается простенькая и гаденькая мотивировка. Так, по мнению Яковлева, Абрам Терц покусился на русскую литературу из ненависти к родной стране и мании величия. То же самое у Солженицына: “И что ж вырастает за грандиозная аполлоническая фигура самого судьи, создателя «Крошки Цорес»”. Спросим, при чем тут “Крошка Цорес”, отделенная от “Прогулок” десятилетним барьером и другими книгами Абрама Терца? А для унизительности. Дескать, мелочь. И всюду прогнозы, подозрения, догадки. Вот-вот “грянет и книга о Лермонтове”. Успокойтесь – не грянет! У меня нет привычки писать подряд похожие друг на друга книги. По мнению Солженицына, “Лермонтов чем-то сильно уязвил критика, своим ли мистическим мироощущением?” А где, собственно, у меня написано, что – “мистическим”? Снова чтение в сердцах? Кстати, именно Лермонтова я люблю и чту как самого, может быть, мистического поэта России. Или, тут же, Солженицын выискивает улику – будто мне особенно отвратительно желание Лермонтова “мстить” за Пушкина. А я-то имел в виду совсем не Лермонтова, а Багрицкого и других советских писателей (“Я мстил за Пушкина под Перекопом…”), о чем легко догадаться из контекста этой “мести” – “театральных постановок”, “кинофильмов”, которые, конечно, не имеют никакого отношения к Лермонтову…