Однако и там, где у Пушкина нет никаких скульптур, проглядывает та же черта. Представление о его персонажах часто сопровождается смутным чувством, что они и по сию пору находятся словно в покоящемся, сомнамбулическом состоянии найденного для них поэтом занятия. Так, Пимен пишет. У Бориса Годунова доныне — всё тошнит, и голова кружится, и мальчики кровавые в глазах. Кочубей, в ожидании казни, всё сидит и мрачно на небо глядит. Скупой Рыцарь без конца упивается своими сокровищами.
Но, может быть, это общее свойство искусства — продление и удержание образа? В таком случае Пушкин возвёл родовую черту в индивидуальную степень особенного пристрастия. У него Скупой Рыцарь и по смерти намерен, скандируя свой монолог, «сторожевою тенью сидеть на сундуке». Приятели Пушкина хохотали над окаменевшим жестом Гирея, что «в сечах роковых подъемлет саблю и с размаха недвижим остается вдруг». И вправду смешно, если относишься к его персонажам, как к живым людям. Ну а если ко всему они ещё немножко и статуи?
Его герои не так живут, как перебирают прожитое. Они задерживаются, задумываются. Они не просто говорят или действуют в порядке однократного акта, но как бы воспроизводят уже разыгранный, произнесённый прежде отрывок, забывшиеся, заснувшие в своей позиции. Их тянет на дно, в глубину минувшей и начинающей припоминаться картины, которая и проходит перед нашим взором — повторно, в который раз. На всём лежит отсвет какой-то задней мысли: что, бишь, я делал? когда и где это было? «Председатель остаётся, погружённый в глубокую задумчивость». «Невольно к этим грустным берегам меня влечёт неведомая сила. Всё здесь напоминает мне былое…» «Воспоминание безмолвно предо мной свой длинный развивает свиток…» Поэзия Пушкина бесконечно уподобляется этому свитку, что, развиваясь, снова и снова наводит нас на следы прошедшего и по ним реконструирует жизнь в её длящемся пребывании.
Но строк печальных не смываю.
Да он и не смог бы их смыть. Ведь в этом его назначение.
Вспоминать — вошло в манеру строить фразу, кроить сюжет. «Гляжу, как безумный, на чёрную шаль, и хладную душу терзает печаль». Вещи в пушкинских стихах существуют как знаки памяти («Цветок засохший, бездыханный…») — талисманы и сувениры. Друзья и знакомые подчас только повод, чтоб, обратившись к ним, что-то припомнить: «Чадаев, помнишь ли былое?» Итоговое «…Вновь я посетил…» сплошь исполнено как ландшафт, погружённый в воспоминания, в том числе — как в давнем прошлом вспоминалось давно прошедшее, уходящие всё глубже в минувшее — «иные берега, иные волны». Здесь же своё завещание: вспомни! — Пушкин передаёт потомству.
В воспоминании — в узнавании мира сквозь его удалённый в былое и мелькающий в памяти образ, вдруг проснувшийся, возрождённый, — мания и магия Пушкина. Это и есть тот самый, заветный «магический кристалл». Его лучшие стихи о любви не любви в собственном смысле посвящены, а воспоминаниям по этому поводу. «Я помню чудное мгновенье». В том и тайна знаменитого текста, что он уводит в глубь души, замутнённой на поверхности ропотом житейских волнений, и вырывает из забытья брызжущее, потрясающее нас как откровение — «ты!» Мы испытываем вслед за поэтом радость свидания с нашим воскресшим и узнанным через века и океаны лицом. Подобно Пославшему его, он говорит «виждь» и «восстань» и творит поэтический образ как мистерию явления отошедшей, захламлённой, потерявшейся во времени вещи (любви, женщины, природы — кого и чего угодно), с ног до головы восстановленной наново, начисто. Его ожившие в искусстве создания уже не существуют в действительности. Там их не встретишь: они прошли. Зато теперь одним боком они уже покоятся в вечности.
У стихотворения «К***» (1825 г.) есть свой литературный подстрочник, следуя ритму и смыслу которого, оно, по всей видимости, писалось. Возможно, этот ранний текст не столь совершенен, как его попавший в шедевры наследник, и, уж конечно, не так известен, но он позволяет немного дальше заглянуть в неопределённую область, откуда исходил поэт в своём прославленном «чудном мгновеньи», имея в виду под таковым, наверное же, не только встречу с приехавшей повторно женщиной.
Возрождение (1819 г.)
Художник-варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
Но краски чуждые, с летами,
Спадают ветхой чешуёй;
Созданье гения пред нами
Выходит с прежней красотой.
Так исчезают заблужденья
С измученной души моей,
И возникают в ней виденья
Первоначальных чистых дней.
Прошлое, возрожденное в стихотворных воспоминаниях Пушкина, не покрывается событиями, которые когда-то были и сплыли, а потом снова выплыли — на сей раз в стихах. Хотя, следует заметить, сам уже обоюдный процесс появления-узнавания некогда утонувшей и вдруг, с течением времени, выплывшей из мрака реалии (непременно из мрака: «Во тьме твои глаза сверкают предо мною», и внук поминает Пушкина «во мраке ночи», одолевая всю тьму, весь ужас небытия вдохновенной вспышкой сознания), так вот, говорю, сам этот процесс существенен и насыщен значениями, образуя сумбурную атмосферу блуждающего в припоминаниях текста, составленного как бы (как в стихотворении «К***») из нескольких, перетекающих друг в друга, потоков тёмного воздуха, в котором то мутнеют, то брезжат милые очертания.
Пушкина не назовёшь памятливым поэтом. Скорее он забывчив, рассеян. Потому что прежде, чем кого-то вспомнить, тот должен как следует исчезнуть, растаять в памяти, и тогда она уже возьмётся за дело, и перевернёт всё вверх дном, и вызволит из могилы желанный образ: «Явись, возлюбленная тень…» Но приведённая в брожение, разгорячённая память, попутно с имевшими место событиями, приуроченными к встречам и датам, выбрасывает иногда — и это главное, — как морская волна с дна, ещё какие-то, непонятно какие, «виденья первоначальных, чистых дней». Детского, что ли, или, быть может, более раннего — невоплощённого, дочеловеческого, замладенческого состояния.
О них нечасто упоминается. Но они-то и красят и обмывают всё былое небесным пламенем, от которого его образ кажется ярче окружающих впечатлений и, я бы сказал, благоухает и улыбается в детской доверчивости не ведающею о добре и зле, первоначального блаженства.
Не исключается, что поминутные, навязчивые оглядки на прошлое для того и практиковались поэтом, чтобы вместе с прочим старьём вспомнить что-то более важное, зачерпнув живой водицы из далёкого колодца. С чего бы, спрашивается, ещё так упорно и бестолково ему ворошить злосчастные бебехи, задумываться, озираться, если не ради смутной надежды окунуться в первоисточник, откуда, он знает, текут заодно и его бессмысленно звонкие строфы?
Поэзия, в представлении Пушкина, основывается на припоминании уже слышанных некогда звуков и виденных ранее снов, что в дальнейшем, в ходе работы, освобождаются из-под спуда варварских записей, временной шелухи, открывая картину гения. Та картина существует заранее, до всякого творчества, помимо художника, дело которого её отыскать, припомнив забытое, и очистить. Вот он и крутится, морщит лоб, простирает руки к возлюбленной: «Твои небесные черты…» — к возлюбленной ли? а не, вернее сказать, к той младенческой свечке-лампочке, что сияет перед нами в тумане, как некая недоступная даль?
И милой жизни светлу даль
Кажите за туманом!
Кажите, и он кажет — порою в пустяковом стишке, редко называя по имени (всё равно настоящего, полного имени никому произнести не дано), а иной раз, путаясь в координатах, величает «звездой пленительного счастья», или как-нибудь ещё несуразнее, но это уже не имеет значения.
Редел на небе мрак глубокий,
Ложился день на тёмный дол,
Взошла заря… Тропой далёкой
Освбождённый пленник шёл;
И перед ним уже в туманах
Сверкали русские штыки,
И окликались на курганах
Сторожевые казаки.
Это она сверкает — в туманах. Только она, та «светла даль», покуда он к ней приближается, загадочным образом сверкает уже позади. Раньше и позади. Как родина. Любые песни сойдут за её отголосок.
Напоминают мне оне
Иную жизнь и берег дальный.
Ну, хорошо, хорошо — спи. Отче, открой нам, что мы Твои дети.
……………………………………………………………………………………
У Пушкина было ещё одно, немного холодное, торжественное слово: совершенство. Самим собою довольное, полное до краёв равновесие. Поэту полагалось свои создания (ничтожный обман) возвести в перл совершенства. И он возводил.
Но чтобы появились пушкинские черты, к совершенству необходимо всегда что-то прибавить. Светлу даль. Чудное мгновенье. Ещё что-нибудь.
Твой голос, милая, выводит звуки
Родимых песен с диким совершенством…
Сказал — и разом все, какие есть, не сдвигаемые, на века, композиции накренились и закачались. Того и гляди упадут. Это надо же — с диким совершенством! Как в бочку с порохом. «Народ безмолвствует». А мы-то думали: фрагмент, уравновешено, спокойствие. Спокойствие над дикой пропастью. «…И не был убийцею создатель Ватикана?» Качаемся. Свирепый камень открыт ветрам. Что ж вы хотели: на то отрывок — чтоб открыть. Открыть закрытое. Впустить незавершённость в совершенство? Какая дичь. «…И не был убийцею создатель Ватикана?» На-зад! Назад нас тянет, заткнуть дыру, перечитать, проверить, был или не был, о чём безмолвствует… На край — подумать страшно. «Твой голос, милая, выводит звуки…» Границы падают. Отрывок — не царскосельский парк, не мрамор, но — море. Накренились мачты. Не бойтесь. Поздно. Мы в безмерности.
…И паруса надулись, ветра полны;
Громада двинулась и рассекает волны.