— Какая нелегкая понесла его в такую рань?! — Главный сморщил лицо, как от зубной боли.
— Егор Петрович до всего сам желает дойти. Работы, говорит, более чем на двое суток. Вот так, мил-дружки. Влипли, как кур во щи! Надо сообщать в комбинат. Такую аварию с остановкой трех лав на двое суток не утаишь. Теперь подтягивай покрепче портки и успевай встречать комиссии. Черт бы все побрал! Кто же из вас просмотрел этот паршивый ролик? Кто, ты, Игнатов?
Сергей Сергеевич опустил голову: от бессонной ночи набрякли веки, табак корявой щеткой скреб горло, он чувствовал, как по лысине ползет муха, но прогнать ее то ли не хотел, то ли стеснялся. Наверное, это было смешно, и на душе у него стало совсем скверно.
«Начались поиски «козла отпущения». Как же без него? Не будет «козла» — самим придется отдуваться перед высоким начальством. А то… вот он, виновник. Недоработал, недосмотрел… Конечно и мы, но… Накажем по всей строгости и впредь не допустим».
— Мои мастера за прошедшие сутки никаких нарушений техники безопасности на Западном бремсберге не обнаружили, — твердо сказал Игнатов, но головы не поднял.
— Но оно было! — напирал директор.
— Оно могло появиться после осмотра выработки мастером ВТБ. При резком вздутии почвы…
— Ты не разводи теорий! У тебя там, на ВТБ, одни профессора собрались! — резко оборвал его Мащенко.
— При резком вздутии почвы… — твердо повторил Игнатов, глядя в глаза директору, и, сам не зная зачем, рубанул ладонью воздух.
Он вспылил, но вовремя почувствовал это и сдержался. Не надо грубостей. Необходимо спокойно и обстоятельно объяснить.
— …и резком перекосе направляющего ролика, при постоянной большой нагрузке на него он мог износиться за считанные минуты. А то, что канат в нем застрял и оборвался… это компетенция главного механика, это его хозяйство. У него спросите. — Он сел.
— Что же, по-вашему, почва — резиновый пузырь?! — с непонятной обидой в голосе сказал Когут, будто эта почва была живым существом, близким ему, а ее оскорбили.
— Главный механик свое получит, — директор подтянул к себе лист бумаги, что-то записал. — Когда было обнаружено вздутие почвы на трехсотом метре?
— Не помню уж… — нерешительно начал Когут. — С полгода назад.
— Какие были приняты меры? — Мащенко продолжал писать и задавал вопросы, не отрываясь от листа бумаги.
— А какие меры? Никаких мер принимать не нужно было, потому что вздутие совсем незначительное и рельсового хозяйства никак не нарушало, — Когут говорил заискивающим голоском, и оттого слова его, еще больше чем обычно, казались гладенькими и скользко-кругленькими. — Перекрепление выработок забота не моя. Это хозяйство ОКРа[2].
Станислав Александрович вышагивал по кабинету за спинами сидящих у стола. Он был крайне раздражен. И только присутствие Мащенко, которого уважал и стеснялся, не позволяло ему сорваться на брань. Тогда ему стало бы легче.
За эти бранные выходки в присутствии рабочих, а то и женщин, его критиковали и в официальных кругах, и на собраниях ИТР, а партийный секретарь, Егор Петрович, объявил ему настоящую войну; он прислушивался, обещал прекратить, на некоторое время затихал, а потом срывался.
— Что вы киваете друг на друга! — он остановился позади Когута. — Меня интересует, почему вагонетки сошли с рельсов? Бремсберг прям, как стрела. Хоть и на большой скорости, но они должны были скатиться на колесах.
— Игнатов докладывал… перекос там… от вздутия… — Когут дергался на стуле, хотел встать, но не решался, повернул виноватое лицо к главному.
— Ты первым обнаружил вздутие. Почему не принял немедленных мер? Почему, я спрашиваю?!
Начальник транспорта втянул голову в плечи, будто ждал удара. Он чувствовал, нужны какие-то веские доказательства, что ВШТ тут ни при чем, но от испуга в голове не было ни единого аргумента в защиту самого себя.
— А машинист не мог превысить скорость спуска? — спросил Когут, посмотрел на главного и тут же сник, поняв по его виду, что ляпнул очередную глупость.
— Наиболее вероятно то, о чем говорил Игнатов, — высказался молчавший до сих пор Плотников.
За окном пошел дождь. Крупные капли барабанной дробью ударили по подоконнику, извилистыми струями потекли по стеклу. Ветер шваркнул в окно горсть рыжего листопада, большой кленовый лист прилип к стеклу, забился на ветру огромной коричневой бабочкой.
Через равные промежутки времени вверху и справа тяжело ухало — это скип высыпал очередную порцию угля в бункер, подняв ее на-гора. От многотонного удара вздрагивало здание и на столе директора ознобно звенел большой граненый стакан, ударяясь о край такого же большого и тоже граненого графина. Мащенко осторожно отодвигал стакан в сторону, но того словно магнитом тянуло к графину. Он приближался, тихо замирал и, когда снова ударял скип, радостно вздрагивал и, тонко попискивая, заводил свою стеклянную мелодию.
Отодвигал стакан директор просто так, машинально, чтобы занять чем-то руки. Этот звон никогда не надоедал ему, он любил его. Более того, наверное, не мыслил ни этого кабинета, ни своей деятельности в нем без постоянного перезвона стекла о стекло. Когда звон стихал, а это случалось не так уж часто, но случалось, в груди директора поселялась тоска, падало настроение. Значит, где-то там, под землей, случилось ЧП, оборвалась производственная цепочка, прекратился поток антрацита, скип бездействует…
В такие моменты Мащенко становился хмурым и раздражительным. Первое время секретарша не могла понять причину столь быстрого и резкого изменения настроения шефа. Потом связь его поведения с работой скипового подъема была обнаружена, но пожилая женщина никак не могла понять, откуда так быстро директор узнает об остановке скипа. Телефонных звонков из шахты будто бы не было, устных докладов тоже не поступало, а он безошибочно и почти мгновенно знал: подача угля на-гора приостановилась. Не могла она также понять, почему Мащенко постоянно требует графин с водой и граненый стакан, хотя еще не было случая, чтобы он ими воспользовался. Директор любил кофе.
За окном дождь густел, вода по стеклу текла уже не извилистыми струйками, а бежала сплошной тонкой пеленой, и сквозь нее, как в тумане, поплыли голые, темные деревья, огромный рыжий террикон, от которого вместе с дымом валил густой белый пар.
Директор встал, подошел к окну. Ныло еще в войну простреленное плечо, тупой болью давило в затылок.
«Ах ты черт! Неужели на пенсию пора? Доктору и на глаза не попадайся, сразу уложит в постель. «Куда вы, голуба, с таким давлением?..» Плотников вон насмехается: «У вас давление как у трансформатора напряжение — двести двадцать на сто двадцать семь»». Это точно. Не меньше. Горчичников сейчас на затылок и икры — сразу бы полегчало. Может, пора на «заслуженный», дорогу молодым пока не поздно уступить?»
Он вспомнил, как позавчера от нестерпимой боли в голове свалился прямо здесь, в кабинете, на диван, рванул воротник, успел позвать секретаршу и потерял сознание. Он даже не испугался, так скоро и неожиданно все случилось. Испугался потом, когда, очнувшись, увидел рядом с собой людей в белых халатах.
Глазами проводил секретаршу за дверь, стеснительно спустил брюки, сжал веки, в ожидании знакомой режущей боли от укола магнезии.
«Сейчас скажет, чтобы приложил грелку».
И действительно, молоденькая белокурая медсестричка робким голоском посоветовала употребить грелочку, потому как укол этот плохо рассасывается и потом долго болит.
«Всю жизнь только тем и занимался в этом кабинете, что грелочки к заднице прикладывал», — невесело подумал Мащенко, от предложения поехать домой или в больницу отказался, немного полежал, зазвонил прямой телефон, он медленно поднялся и приступил к своим директорским обязанностям.
«Как бы опять не сплоховать, — подумал директор, стоя у окна. — Может, и вправду пора на пенсию? Стар стал. Нервы не те. Нагрузки теперь не по силам. Споткнусь вот так однажды и… привет. Наместник найдется. Свято место пусто не бывает. Вот хотя бы Игнатов. Противный, как сто чертей, но хорошего главного инженера ему в подмогу и… Нет, со Станиславом не сработается. Оба как норовистые кони. Плотников? Милый человек, но мягок для директорского поста, да и опыта маловато. Эк меня занесло! Так и в гроб лечь недолго. — Он вздохнул, правой рукой потер грудь около сердца, боль в затылке не отпускала. — Проклятая погода! А что я буду делать на этом самом заслуженном отдыхе? Ну, там, щуки-караси, отосплюсь, к морю съезжу, детей-внуков, проведаю…»
Ни рыба, ни море не привлекали Мащенко, потому что не знал он как следует всех этих удовольствий, а в глубине души был уверен — загнется в первый же год, как останется без дела. Затоскует и помрет.
Никто не помнит, когда пришел он на шахту директором. Казалось, что так было всегда, с незапамятных времен. Когда даже и этой шахты не существовало, он уже нес свою хлопотную службу. Пожилые шахтеры, те, кто давно на пенсии, тоже пожимали плечами.
«Мащенко? Да он всегда был. Спокон веков. Помню, сразу после войны, в гимнастерочке с орденами и медалями бегал по праздникам. Но тогда он был уже директором. Да, вовсю директорствовал. Спроси у Спиридона, он шахту эту рыл. Может, он помнит. Нет, кажется, и Мащенко рыл ее тоже».
Отличался директор необыкновенной щедростью души по отношению к шахтерам и ко всему рабочему люду. Знал все их беды и заботы. И у кого сын родился (встретит, пожмет руку, поздравит), и у кого сарай завалился (подойдет, расспросит, видит — нужда, пообещает материалами помочь и непременно выполнит обещание), и в семье если мир и согласие нарушены (зайдет, выслушает, пристыдит), а нерадивых на работе лодырей, тех, кто к горному делу относится нечестно, к такому столбу перед всем народом выставит — на всю жизнь запомнят. Шли к нему шахтеры и с бедами, и с радостями, потому как видели в нем свою и первую, и самую последнюю инстанцию власти и справедливости.