Проходные дворы биографии — страница 29 из 43

Почему я должен так в общем безрадостно жить? За что? Столько на меня здесь навалилось всего – огромная ответственность за шесть больших ролей, почти без репетиций, эта никому не нужная популярность, которая меня сводит с ума. Нет жизни. Ходят, что-то кричат, хихикают, бегают (это помладше), а постарше пишут письма, зовут в какие-то «обожающие вас» компании и так далее.

Есть много всего гадкого, что вдруг открывается в жизни, – к сожалению, мой дорогой, любимый Кисик, чем дальше взрослеешь, тем больше разочарований и неприятных открытий. Жалко, правда? Я очень это болезненно переживаю – ты же знаешь, как я люблю общество, как быстро сближаюсь с людьми и как (ты сама это говоришь) мне везде удобно и спокойно. А сейчас? Что произошло? Не знаю. Вернее, знаю и боюсь этого. Видно, проходит юность – время простых взаимоотношений, прямых речей и простых шуток. С каждым днем все больше и больше приходит ко мне в жизнь помимо моей воли второй план – он сказал, а что он подумал? Зачем он это сказал сейчас? Нет, мне легко с моими одно… (вот видишь, какой я старый, даже не могу закончить слово. Одно… кашники? Где они? …курсники? Далеко). Сослуживцами. Противное слово, правда? Холодное, сухое, принудительное, но безумно, как я понял, точное: люди, служащие со мной, – вынужденное, неискреннее состояние. Да? Мне с ними легко, подчас даже весело, но (ты поймешь меня) я ни разу не отдохнул с ними. Ты мне, конечно, скажешь (я уже вижу твою мордочку), что артисты – плохие, неискренние, и все это потому, что Кис твой стал большим, кончилось сюсюкающее мамино внимание к его жизненным успехам, он играет на сцене столичного театра, он имеет поклонниц. «Ширвиндтки», «марковки», «ларионовки» – вот как они делятся в Одессе. Он стал, пусть пока еще немного, «опасным» человеком. Я уже не мальчик, устраивающийся в театр и «опекаемый» милой рукой маминых знакомых артистов и выслушивающий снисходительные советы Воки Ларионова, Леньки Маркова и других. Я, совершенно случайно, волею сложившихся обстоятельств в гастролях, стал с ними на равную ногу – вдруг, быстро и неожиданно для них самих. И вот теперь, когда кончились бирюльки и началась взрослая жизнь, возникла борьба – ну, в переносном смысле, конечно, – за существование. И не в актерстве, конечно, тут дело (хотя, может быть, в данной области этот прямолинейный закон жизни наиболее нагляден), а в движущей силе нашего бытия – в страхе. Все боятся – в большей или меньшей степени. И этот панический страх за свой завтрашний день в творчестве, работе, даже личной жизни, страх, основывающийся на отсутствии истинных критериев во всем, – этот страх не дает людям быть людьми, пользоваться самой необходимой (в моем понимании) жизненной правдой – правдой искреннего интереса к другому человеку (я говорю о чисто житейском, повседневном общении). И неслучайно я рвусь к людям иного круга – не потому, что они идеальные, а потому, что я им «не страшен», я не конкурент.

Я привык закрывать глаза на недостатки людей (к чему всегда призываю тебя), чтобы понять для себя основное – нужен мне этот человек в жизни или нет, а не рыпаться в настроенческих муках то туда, то сюда.

Трудно! Мне очень трудно входить в такой страшный коллектив, как театр, со своими группировками, симпатиями и антипатиями, подлецами и дураками – трудно, поэтому я и пишу моему черноглазенькому дружку это скучное, очевидно, письмо. Потому что поделиться и посоветоваться больше не с кем, а ты ведь всегда понимаешь меня, только из упрямства споришь подчас. Так что нервно живет Кис – ни одной радости не было без борьбы и труда, без шепота и кислых улыбок. И хоть в конечном счете радость победы очень приятна, но раз, два, три… и нервы начинают шалить, выдержка кончается, и бежишь куда-нибудь далеко-далеко – бежишь и мечтаешь вбежать на 3-й этаж, уткнуться в дорогое пузо, забраться на диван и поплакать долго и зло.

Твой

Львов, 13 августа 1957

Здравствуй, дорогой мой птенчик! 13-е число. Сегодня ночью буду с тобой разговаривать. Буду ругать за молчание и, надеюсь, хвалить за хорошее поведение.

Сижу в оперном, очень красивом театре – играю «Первую симфонию». Принимают прилично – аншлаг. Завтра «Акация» – волнуемся. Очень мне грустно и одиноко – все время помню, что тебя не увижу долго-долго. Все живут, считая дни до встреч, а я и не знаю, чем жить. Почемуто все время перед глазами дача, утро и ты – вошла ко мне наверх – светлая, родная и мягкая-мягкая – поцеловала, погладила и сказала: «Вставай, Кисик, надо ехать». «Ну», – сказал я. «Останься, дорогой! – погладила ты меня. – А я поеду». И опять поцеловала.

Я хороший у тебя, ты знаешь, ибо, когда тебя нет, я помню только, какая ты прелесть, а тебя-злюку забываю.

Львов я так и не посмотрел толком – некогда. Вот, надеюсь, после 16-го буду немного посвободнее днями – займусь осмотром.

У наших хозяев есть велосипед с мотором – он не работал, хозяин жаловался нам. Я сказал кисло, что можно посмотреть, на что гад Колычев[24] сказал хозяину, что, если ему как память дорог велосипед, не давать его в руки Ширвиндту, то есть в мои руки.

Это меня озлило, и я в течение двух часов во дворе возился с этим дохлым двигателем. Починил! И сам же поехал на нем в баню мыться. Все были в умилении, а Колычев мрачно молчал. Вот у тебя какой я! Читаю газеты и вижу, что фестиваль кончился. Напиши мне, каковы итоги. Что осталось в Москве после иностранного нашествия? Каковы благие и пагубные последствия? Много ли венерических заболеваний, улучшился ли вкус у москвичей, много ли народилось негритенков и так далее. С каждым днем все больше и больше дает о себе знать усталость. Моря нет, разрядки никакой – целый день в жарком театре: мажься, одевайся, размазывайся, опять одевайся. Самое печальное, что никаких перспектив отдыха нет. И тебя нет. Что за гадкая у меня натура – боюсь, боюсь, боюсь. Очевидно, это оттого, что вокруг меня рушатся все святыни – брак, любовь, невинность, верность, постоянство – нет его, не вижу, посему страшно мне. Все врут, красиво обманывают со слезами на глазах. Кругом ходят наивные дураки, мнящие себя единственными в мире обладателями верного, чистого существа. Как страшно подумать, что и я в их числе. А почему я должен быть исключением? Почему ты должна быть исключением, если таков жизненный закон и он неумолим?

Если это так, то лучше не жить, не любить, не верить, не надеяться, чтобы потом не было страшных разочарований.

Ну вот! Чуть было из-за тебя не опоздал на выход, чудом успел – не шел круг и задержали картину, а то бы конец – я начинаю картину. Так хотелось дописать мысль – и не успел. Ну ладно. Иду домой говорить с тобой.

Целую всю, всю.

Твой

* * *

Письмо Наталии Николаевны

17 августа 1957


Киса, моя родная! Я исключение, честное слово, исключение! Вернее, нет, я не исключение, а вот все тебя окружающие – исключение. Ведь человек по натуре своей очень правдив, искренен, верен и постоянен, и все простые люди именно такие. И, знаешь, по-моему, они не думают об измене и обмане. И ты не думай. Ведь изменять – это противоестественно. А думай о том, что естественно, то есть о том, что я ни разу в жизни тебе не изменила и не изменю, всегда любила и буду любить.

Убедила, что я не исключение (из хорошего)? Ты тоже не исключение. Я, если начинаю думать, что будет со мной и с тобой через некоторое время, вернее, с тобой, мне становится скучно и на душе холодно («скучно» – не в смысле скука, а в зощенковском смысле). Ну ладно, это я дурака валяла. Я тебя люблю, и ты не думай и не волнуйся. То есть наоборот, думай и волнуйся.

Я все еще на даче. Приехала Нина Крайняя[25]. Сейчас ночь. Все спят, только Костя Страментов[26] стреляет из ружья. Совсем близко, и я каждый раз вздрагиваю.

Сегодня ходили за грибами. Дошли до деревни и обратно. Нашли 15 белых, 8 очаровательных подосиновиков и много других, так что на обед была огромная сковородка грибов.

Как хорошо сегодня было в лесу! И ты тоже ходил с нами за грибами, и мои 9 белых мы нашли вместе. Мне сейчас, да и не только сейчас, а всегда, хочется с тобой в осенний лес, чтоб пахло осенью, чтоб было солнышко и желтые с красными листья и чтоб было еще что-то, только что, я не знаю. Словом, чтоб было хорошо. Нет, знаю, «что-то» – это очень хорошо. Помнишь, так бывало уже. Хочу тебя и подмосковную осень!

А этого так долго не будет. Ни тебя, ни осени. У меня ведь будет лето, а потом сразу зима. Но, может, в конце сентября выдастся хоть один хороший денечек, и мы обязательно приедем на дачу и пойдем в лес. Напиши, что ты тоже хочешь. Тогда в этот месяц мне будет не так грустно, и я буду мечтать о тебе и об осеннем лесе.

Как дела у Вадика Жукова? Я Жукова очень люблю.


Сегодня уже утро. Вчера погас свет, и я не могла дописать, а сегодня утром ломала голову, почему же я люблю Жукова. Вернее, почему я это написала. Теперь вспомнила: я Жукова люблю за то, что ты его любишь, и буду любить всякого (кроме женщин), кого и ты. И буду любить всех, кто тебя любит (кроме женского пола, конечно).

Как удивительно быстро проходит день на даче. Встаем в 10 часов, завтракаем и идем гулять куда-нибудь далеко. Ходим до двух часов, в два – второй завтрак и сразу ложимся спать до шести часов. Тут уже обед. После обеда идем гулять, говорим о жизни и о любви (не называя фамилий), о красотах природы и архитектуры, в промежутках растаскиваем Бобку с каким-нибудь псом – Диком, Тифом, Джоном и всеми остальными собаками НИЛа. После этого сразу надо смыть кровь (собачью). Приходим домой часов в 9–10 и сразу ложимся спать.

Мы сегодня утром пошли звонить на скотный двор, и надо было подождать полчаса, и я повела Нину смотреть дом, в котором ты жил. Я на него смотрю, но не уверена, что это он. Потом увидела лестницу на крышу и вспомнила, как в твой день рождения мы с Миркой Кнушевицкой и Мишкой Державиным лазили туда.