— А шум? — сказал я.
— Тоже проблема! А наушники на хрена? Сейчас выберем что-нибудь спокойное. По классике прикалываешься? Отлично. Бетховена заведем, уснешь как младенец. Прям тут в кресле и располагайся. Покойно, мягко. Лучше, чем в кровати, ей-богу. Тем более в спальню я уже Заринку отправил. А она тебя стесняется. Ну, давай устраивайся. Во-от, а я тебя пледом укрою.
Заснуть я не заснул, но, кажется, задремал. Потом вдруг отчаянно запахло тухлятиной, и я открыл глаза. На широком подлокотнике рядом с моей головой устроился Жерар. Склонив голову на плечо, он пристально смотрел мне в лицо. Воняло от него. — Привет, зверь. Вы закончили? Что-то прояснилось? — спросил я, стягивая наушники. Классная модель — столько времени прошло, а никакой усталости.
И лежать в них оказалось вполне удобно. Надо будет такими же обзавестись.
— А то. Иначе глупо было бы…— тявкнул бес. — Только боюсь, не все, что прояснилось, тебя обрадует. Сожалею…
— Обрадует, нет — рассказывай. И, знаешь, зверь, отодвинься малость. От тебя чем-то несет.
— Это изо рта, — печально сообщил бес, даже не подумав отодвинуться.
— Зубы?
— Желудок… Паша, мне, правда, очень жаль, — сказал он, потупившись. Сопровождая слова, из его пасти вырвалось гнусно смердящее облачко.
— Да чего жаль-то? — рассердился я, морща нос. Это какого ж дерьма нужно было нажраться, чтобы в утробе так круто забродило?
— Не чего. Кого. Тебя, Паша. — Он поднял глаза. — Прости. Давайте, ребята.
Железные руки Убеева прижали меня к спинке кресла. Изо рта беса обильно потекли струи белесого душного пара. Я бы, наверное, извернулся. Да только на ноги мне навалился, сосредоточенно пыхтя, Кракен! Всей своей тушей.
Лица у всех, кроме пса, были замотаны мокрыми тряпками.
Воздуха, который оставался у меня в легких, хватило минуты на полторы. Как раз, чтобы успеть вспомнить ту массу казавшихся случайными несообразностей, что происходили последнее время с Жераром. И то, что кракены зачем-то забрали его из моей квартиры. И то, что отправляли его вместе со мной в «Скарапею», а после — платили деньги хитрому Семенычу за его «поимку». И то, что он неизменно был категорическим противником моего возвращения к Сулейману. И то, что заступался перед Стукотком за кракенов в старокошминском Дворце детского творчества. Бес был на их стороне. Вместе с другом Убеевым. С самого начала. Во всяком случае, с того момента, как услышал от меня о «Гуголе» и неземном происхождении «делового партнера» Леди Успех и Элегантность. С момента, когда сверхъестественным своим нюхом почуял, за кого стоит играть. И это, конечно, он выдал меня пришельцам после памятной ночи, во время которой я лицезрел эротику в спальне Софьи Романовны. А дешевые пантомимы с нападением беса на Кракена и Кракена на Убеева? Да такие удары, которые отвешивал Арест Хромцу, ухайдакали бы и полутонного племенного быка, не говоря уже о стареньком калмыке. А у него всего лишь «отошла мокрота». Каким же я был слепцом!
Выведя это заключение, я гневно посмотрел в бегающие глазки сатанинского отродья, проговорил: «Зря я тебя не дотопил, паскуду!» — и с величавым достоинством казнимого чернью монарха полной грудью вдохнул яд.
Глава двенадцатаяТРУБИТ, ТРУБИТ ПОГИБЕЛЬНЫЙ РОГ!
Покачивало. Пряно пахло цветущими травами; их макушки гладили меня по туго забинтованной гудящей голове, по связанным рукам и ногам. А еще пахло псиной, кислым звериным потом и чем-то словно бы медицинским. Растительной настойкой на спирту, что ли. Меня везли и средство передвижения, вызывающее странные ассоциации, заставляло продолжать прикидываться бессознательным. Я лежал на животе, перекинутый через что-то вроде лошадиного крупа. Только это была не лошадь. Животное обладало довольно длинной шерстью и сравнительно узким, хоть и твердо-мускулистым, телом с острым позвоночником. Ход его был неровен. Скорее скок, чем бег. Это вполне мог оказаться пес или волк. Матерый волчара, способный нести на себе человека, будто ягненка. Этакий вервольф, охотник до людского мясца. Или же (я обмер, напуганный ужасной догадкой) цзин. Лис-оборотень родом из Китая.
А о том, что тащившая меня тварь не просто вьючное животное или безмозглый хищник-каннибал, догадаться было проще простого.
Она умела говорить.
И молчать была несклонна. Она ворчливо и по большей части невнятно бормотала; голос ее почему-то казался мне отдаленно знакомым. Недовольство, судя по долетавшим разборчивым обрывкам, обращено было на меня. Вернее, на то, что ей, измученной твари, приходится надсаживаться, транспортируя эту тушу. И это вместо того, чтобы прямо на месте обстряпать дельце и спрятать концы в воду.
Использование по отношению к моей персоне мясницкого определения «туша» да еще в контексте с «концами в воду» радовало не так чтобы очень. Утешало лишь то более-менее ясное обстоятельство, что номер брюзги-носильщика был, видимо, шестнадцатый и решал мою судьбу кто-то другой. Но кто?
Надо полагать, тот, кому адресуются жалобы.
Я на миллиметр приоткрыл один глаз.
— Тпру, волчья сыть! — прозвучал властный окрик. — Стой, залетный. Привал. Наш шустрик оклемался.
Носильщик издал торжествующий вопль и тотчас стряхнул меня наземь.
Падать было невысоко.
Застукали, подумал я, открыв оба глаза… И с диким стоном: «Только не это!!!» — зажмурился вновь, страстно моля про себя кого-то большого и всемогущего, чтобы оказалось, что это мне только почудилось! Хоть бы это всего лишь померещилось! Пускай в горячечном бреду, пускай под воздействием наркотика — но пусть это будет не взаправду. Не наяву.
Дружный смех, вырвавшийся из двух глоток, и покровительственное похлопывание твердой лапой по плечу доказали, что мольбы безбожника и еретика услышаны быть не могут. Или не могут быть удовлетворены. Подавив рвущийся наружу всхлип отчаяния, я медленно поднял веки.
Блудотерии сидели, склонив головы в разные стороны, и выжидательно смотрели мне в лицо.
— А поутру оне проснулись, кругом измятая трава! — дурашливо проорал самец и, высоко подпрыгнув, перевернулся через голову. — То не трава была измята…
— Вот такие мы усталые, — не поворачивая головы, констатировала самка тоном школьного завуча. — Такие измотанные…
Самец осекся и растерянно всхрапнул. Длинные уши, только что задорно стригшие воздух над его хребтом подобно огромным старинным портновским ножницам, вмиг уныло повисли вдоль щек. Морда, и без того продолговатая, вытянулась еще сильнее.
— Любовь моя… Так это же от избытка чувств… Единичный порыв… Так сказать, ле реялиссмент бреф де ль'активитэ[36]. Боюсь, сейчас наступит ремиссия оживления и тогда я, — голос его начал слабеть и подрагивать, — возможно, я даже потеряю от истощения сил сознание… Ах, мне уже дурно… — Нуте-с, как ты себя чувствуешь, дорогой? — спросила меня самка, всецело игнорируя испускаемые канючащим голосом причитания благоверного. — Голова кружится?
Имея подобного супруга, обман она, думается, научилась чуять в любой форме и при любой его концентрации, поэтому я решил быть откровенным:
— Немного.
— Я рада. Что ж, значит, дальше пойдешь ножками. Осталось не так уж далеко.
— Докуда?
Она в сомнении пожевала воронкообразным ртом (пухлые черные губы при этом двигались прямо-таки непристойно) и сказала:
— До нашей скромной норки.
— Полагаете, это так уж обязательно? — заговорил я, рывком садясь. Голову сдавила боль, в глазах запорхали мотыльки траурной расцветки. Я поморщился, но продолжал: — Поверьте, мадам, я чрезвычайно скучный гость. Честное слово. Косноязычный собеседник. В еде привередлив. В быту прихотлив. Делать ничего не умею. Руки у меня — крюки. — Скрючив пальцы, выкрутив кисти и изогнув локти, я показал, насколько страшна кривизна. — Кривые руки-то.
— А ноги? — с ухмылочкой встрял самец.
— Ноги, конечно, прямые — но ведь растут-то откуда? Блудотерии прыснули. Самец погромче и со вкусом, самка сдержанней.
— То-то и оно, — сказал я, ободренный маленькой победой. — Гнали бы вы меня подобру-поздорову. А?
— На ночь глядя, — задумчиво сказала самка, — в саванну, дорогой ты мой тушканчик, я даже мужа не выпушу. Ибо завалят оболтуса, уплетут и косточек на помин не оставят. Хоть он намного быстрее тебя, выносливее, сильнее и чутче.
— И жизнь здесь прожил, — высокомерно добавил расцветший от похвал самец.
— Вот именно, — впервые согласилась она.
— А по мне, — сказал я упрямо, — так лучше смерть, чем бесчестие.
— Бесчестить тебя, зайка, мы еще то ли надумаем, а то ли воздержимся. — Самец булькнул горлом и озадаченно, с нотками обиды, закудахтал:
— Это как же это так, любовь моя? Твои слова мне странны.
— Зато смерть…— сухо продолжала она. — Расскажи-ка ему, милый, как здесь умирают.
И блудотерии рассказал. Словарный запас у него был — обзавидуешься, живость речи превыше всяких похвал, эмоциональный посыл как у пламенного трибуна революции. Вдобавок, показалось мне, он владел чем-то вроде дара сверхчувственного внушения. Поэтому, когда он закончил и его половина скомандовала мне: «Если согласен идти, ноги приподними и замри!» — я молча повиновался. (Самец немедленно заорал шалопайским голосом: «Бабушка Сидорова высоко ноги закидывала! Когда б я была бы Сидорова, еще выше бы закидывала!!») А самка повернулась ко мне округлым тылом с чистеньким беленьким пушком пониже хвостика и неуловимым движением задней лапы рассекла травяной жгут, которым были стянуты мои лодыжки.
Берлога блудотериев скрывалась среди пологих холмов, на самой границе между саванной и диковинным, состоящим из корявых низкорослых деревьев лесом. Вход в нее закрывался крепкой плетеной дверью, густо усаженной страшными лаковыми шипами длиной в мизинец. Концы шипов, обращенные вовне, были чем-то густо обмазаны. Завязки из звериных жил притягивали плетенку к узловатым корням деревьев. Самка, ловко орудуя ртом и передними лапами, распустила несколько узлов, и дверь распахнулась наружу, будто подпружиненная.