анекдоты — не всегда правдоподобные: вроде того, например, как он однажды бежал за автобусом целую остановку, потому что не хватало пятака на полный билет; или как он просил у кого-нибудь трешку в долг, а когда ему с готовностью протягивали ее, отказывался: «Я просто хотел посмотреть, пользуюсь ли я еще у вас кредитом». Или как однажды по пути со станции он перепутал остановки с одним подвыпившим мужиком: слез вместо него в деревне, а мужик покатил в Нечайск. Или совсем уж вздор: будто вдоль дороги от ресторана к своему дому он разбросал несколько охапок сена, и, если впотьмах ему случалось оступиться или споткнуться, падал, как на заказ, всегда в мягкое, гордясь своей проницательностью. Со временем ему стали приписывать даже истории, услышанные совсем в посторонних анекдотах или попросту вычитанные, а когда какой-нибудь приезжий, которому не без гордости рассказывали об этом достопримечательном человеке, с сомнением вспоминал, что слышал нечто похожее еще в Москве, нечайцы лишь больше еще восторгались: надо же, и до Москвы дошло! С известной осторожностью можно предположить, что в нескольких случаях Прохор Ильич действительно способствовал рождению анекдотов, которые потом разошлись по всей стране и даже дальше; но иным из жителей Нечайска, давно склонным подозревать, что у всех творений этого анонимного жанра есть какой-то один автор, соблазнительно было думать, будто именно им открылась наконец тайна этого авторства; после смерти Меньшутина они без удивления заметили, что новых анекдотов уже не стало — только версии старых. Словом, человек этот в некотором смысле повлиял на дух и стиль города, усилив в нечайцах склонность и вкус к бескорыстному юмору.
Прохор Ильич за эти годы изменился, постарел, щеки обвисли, темнее стали мешки под глазами, головные боли усилились и стали возникать все чаще. У него появилась привычка ходить, заложив руки за спину, от этого он слегка наклонялся вперед, становясь чем-то похожим на хромого верблюда. Вдобавок он стал меньше следить за собой; правда, брился по-прежнему ежедневно, зато костюм, при всех стараниях Варвары Степановны, выглядел всегда жеваным, галстуки засаливались с непостижимой быстротой, на ногтях ежедневно обновлялись траурные обводы. Он перестал теперь прикрывать внушительную лысину на темени, длинные, чуть волнистые волосы спускались от макушки прямо на затылок, придавая ему одновременно и артистически благородный и немного потешный вид. Как-то на базаре он купил трубку с резной головкой в виде ухмыляющейся физиономии Мефистофеля и ради нее пристрастился к курению; трубка была скверная, плохо тянула, постоянно гасла и обжигала губы, но ему она чем-то необъяснимо нравилась, и следопыт, желавший его найти, мог по стойкому запаху «Золотого руна» безошибочно отметить место, где Прохор Ильич задерживался хоть на минуту.
Рая и Поля тем временем разъехались по разным городам, где успешно поступили в институты — обе в педагогический, обе на биологические факультеты. Зоя работала в местной библиотеке и доучивалась в вечерней школе, — кажется, ей так и впрямь было не хуже. Сам Прохор Ильич все дольше начинал засиживаться в ресторане; работа во дворце двигалась как-то сама собой. Духовой оркестр постепенно преобразовался в эстрадный ансамбль, танцы шли теперь под самую современную музыку, к праздникам устраивались балы с призами за лучший костюм. До Нечайска дошло телевидение, и он вообще старался осовремениться; на Базарной площади появился новый кинотеатр «Спутник», деревянные мостки вдоль заборов сменялись тротуарами из бетонных блоков, вместо покойного золотаря с его Амуром ездила специальная машина с толстым ребристым шлангом, дорога от железнодорожной станции уже наполовину была готова, и предполагалось ускоренное ее завершение, так как в ближних окрестностях Нечайска геологи нашли залежи отменной белой глины, и считался решенным вопрос о постройке здесь фаянсового завода. Город предвкушал новую жизнь, намечалась решительная смена местного начальства, и Меньшутин ничего хорошего от этого для себя не ждал. Он пережил уже не одну такую смену, они всегда приносили ему неприятности и хлопоты — ему и городским собакам, которых каждое новое начальство стремилось искоренить; всякий раз его вызывали, устраивали нагоняй за безалаберность, грозили снять с работы; Прохор Ильич обещал все наладить — и действительно разворачивал бурную деятельность; вспышки его активности были связаны со сменами начальства, как с циклами природы. Но вспышка постепенно затухала, и все мало-помалу возвращалось на круги своя; спасшиеся от отстрела собаки плодились с интенсивностью, характерной для послевоенных периодов, Меньшутин вновь обживал свой столик в ресторане; философски настроенному наблюдателю он мог бы напомнить щепку или лодку, что качается вверх-вниз на волнах, мощно мчащихся к берегу. Грозное начальство незаметно привыкало к симпатичному завклубом; для города он был человек легендарный, устроитель праздника, о котором в авние времена писала сама «Правда» (в воспоминаниях и молве это становилось уже и впрямь легендой с фантастическими подробностями; некоторые, например, готовы были спорить, что своими глазами видели фейерверк над озером). Пусть как-нибудь дотянет девять, восемь, семь лет до пенсии.
На этот раз новым районным хозяином оказался энергичный молодой человек, явившийся в Нечайск с твердой решимостью вытянуть район из трясины провинциальности и чуждый — уже из-за возраста — житейским сантиментам; он мало интересовался легендами, пьяница завклубом был ему ни к чему. Прохор Ильич понял, что ему оставлен последний шанс; натерпевшись страху, он постарался сочинить план особенно эффектных мероприятий, первым из которых должен был стать грандиозный бал-маскарад в честь окончания лета, а также премьера давно обещанного спектакля о Золушке.
За год до того он успел еще раз съездить в Москву; у знакомого пивного ларька в сквере ему встретился запаренный круглолицый человек с шишковатым носом и неровным страдальческим ртом, за руку он вел худенькую девочку лет двенадцати, спавшую на ходу. За кружкой жидковатого пива они разговорились, пофилософствовали о московской суете, вообще о суетности жизни и праве человека на игру, которая, независимо от наполнения, единственная способна придать смысл этому бесформенному месиву. Прохор Ильич с умудренной грустью слушал нервные горькие речи своего собеседника и удивлялся собственной невозмутимости. «Ничего, ко всему можно привыкнуть, — хотелось ему сказать успокоительно. — И к головной боли, и даже к сумасбродной мысли, что, может быть, ты повинен в смерти любимого человека, хотя дурная фантазия вкралась в мозг вроде бы помимо твоей воли и уж не отпустила, разъела его, как зараза. А теперь надо ее оправдать, довести до финала, и с блеском. Не зря же все было…» Но он ничего говорить не стал, потому что измученный его собеседник еще не вполне готов был к столь крайнему больному высокомерию, когда вину за стихийное несчастье приписываешь даже не действию своему, а бесплотной предположительной ереси, непозволительной игре мысли — как будто она и впрямь обладает реальной ядовитостью…
Чаще всего в ту пору Меньшутина можно было увидеть в компании с художником Артемием Звенигородским, тем самым, что был взят когда-то на дополнительную ставку и с тех пор рисовал для дворца, а теперь и для кинотеатра, афиши, вообще оформлял в Нечайске всю наглядную агитацию. Это был поджарый желчный человек с длинным острым лицом, хрящеватым носом и тонкими бледными губами. Когда-то сразу после окончания художественного училища его призвали во флот, он плавал за границу, побывал даже в Париже и в разговоре пользовался любым случаем, чтобы с усмешкой вставить желаннейшую свою фразу: «А Париж мне не понравился». Судьбу, непостижимым образом забросившую его в Нечайск расписывать афиши, Звенигородский воспринимал как чью-то злую каверзу и жил с решимостью никогда не дать себя больше обмануть. Бесплатной живописью он со времен ученичества не занимался, зато делал по частным заказам таблички насчет злых собак (трешка за штуку новыми деньгами; особенно ценилось его умение изображать каждую собаку похоже); когда нечайская чайная была преобразована в ресторан, именно он нарисовал на торцовой стене в столичном стиле рыб, чаек, парусник и восходящее солнце. Единственный, кто соблазнил его однажды сделать работу задаром, был Меньшутин, и художник до сих пор не мог ему этого простить. Случилось это много лет назад, в самом начале их знакомства, после того как Прохор Ильич оказался однажды свидетелем спора в чайной: Звенигородский уверял, что собрал на днях ни много ни мало двести сорок два боровика в течение часа, а слушатели не верили. Причем сомневались не столько в том, что человек мог собрать такое количество, сколько в мелочах: дескать, у него и нет такой корзины, чтобы поместилось двести сорок два гриба, а если б и нашлась, ему не донести такую тяжесть (начинали подсчитывать, сколько могут весить двести сорок два боровика и сколько они займут места), сомневались, наконец, можно ли собрать такое количество за час — это выходило по четыре гриба в минуту, а ведь каждый нужно срезать, осмотреть… Художник весь пожелтел от бессилия; главное — ведь были эти грибы, ему потом всю ночь снились лезущие из-под травы, из-под листьев, торчащие среди стволов ржаные шляпки; преувеличил он всего на две штуки, справедливо рассудив, что ровной цифре скорей не поверят, на часы же он просто не смотрел, но был убежден, что прошло тогда не более часа. И вот не верили! Никто — кроме Прохора Ильича; тот, едва подошел, с ходу опроверг всё выкладки, пересчитал вес и место по-своему и не оставил ни у кого сомнения в безупречной правдивости Звенигородского. В благодарность художник пригласил завклубом посидеть за кружкой местного пива. Перед второй кружкой он, не удержавшись, предложил Меньшутину пари, что опорожнит ее за три секунды. Это был его проверенный и всем известный фокус, поддаться на него мог лишь простодушный новичок. Меньшутин, заинтересовавшись, достал свои часы-монету с секундомером, художник проглотил пиво за две с половиной секунды и получил свой выигрыш — еще полдюжины кружек. Вот тогда-то, размягченный выпитым, а также некоторой симпатией к попавшемуся на его трюк человеку, Звенигородский и принял предложение нарисовать эскизы к самодеятельному спектаклю о Золушке. Впоследствии он сам толком не мог понять, как это получилось; Меньшутин сумел сказать что-то очень лестное о его бросающейся в глаза интеллигентности, которая, нес