Прохождение тени — страница 54 из 75

Никто не замечал, что глаза ее часто делались неподвижными, будто у слепой, что взгляд ее, до того буквально взывающий о помощи, притупился и закрылся, уйдя вовнутрь, как лезвие складного ножа, что зрение ее покинуло мир и увело душу во тьму, где она и нашла себе источник света, а почему нашла — непонятно.

Может быть, Нина, ее мать, уборщица, в пору беременности, надо сказать, в скверную для нее пору, ибо человек, который должен был стать Кате отцом, покинул ее так же стремительно и деловито, как и появился на горизонте ее жизни, может, в ту горькую пору мать Нина, не зная куда притулиться со своим горюшком, распирающим простое сатиновое платье, зашла в кинотеатр на двухсерийный фильм и в какую-то странную секунду образ главного героя проник в дремлющее сознание ее будущего ребенка, высек в нем искру?.. Мы никогда не знаем, что и когда пробудило нашу память ото сна, что и когда стало причиной того или иного поступка, а то и целой судьбы, какое из летящих по ветру семян примется в нашем существе. Но мы знаем странное и щемящее чувство совмещения двух временных пластов, чувство поворота, почти запредельное чувство, знакомое каждому, — может быть, в эту загадочную минуту человек оказывается на пороге раскрытия какой-то важной тайны, разгадка которой равняется разгадке самой жизни? Такое чувство появилось у Катеньки, когда она читала о Петре I; она чувствовала, что в его личности, в текстах о нем скрыт ребус, решив который, она все узнает. Никакой ему пра-пра и так далее внучкой она быть не могла, не было между ними и духовного родства, потому что у Кати предполагаемо-огромная энергия ее существа ушла вовнутрь, скрылась в атом, а не вылилась, как у того, просторно и вольно во всю горизонталь родины. Возможно, если бы Катерину отрочество застигло не в такие сонные времена, не в таком подводном царстве, где все было видно сквозь какую-то уродливую, чадящую дымку, может, она б уже с маузером ходила при продотряде? Скакала бы на сивке по долинам и по взгорьям? Но кони ее, стреноженные, мирно паслись, а товарищ маузер на корню превратился в кочерыжку в скучных устах литераторши. Мать же родная была далёко именно потому, что существовала в этой же комнате, и не с чего было о ней мечтать, держась детской мечты, как перил, сходить потихоньку в незнакомую пучину. Мать и сама стеснялась Кати, стеснялась того, что уборщица, что собирает в подсобку всякую дрянь и тащит ее домой, — бывало, с Катериной случалась истерика, когда мать принималась уговаривать ее примерить какой-то выцветший плащ, совсем целый. Стеснялась, но что было делать — на ней самой был пиджак с барских плеч, а уборщица, между прочим, она была прекрасная, последняя могиканша, скоро уже таких не станет и мир окончательно зальет грязью. А Катенька уже чувствовала себя с головы до ног завернутой в пурпурный плащ того человека, и она бежала с ним из этого мира...

И все же — почему с ним? Может, потому, что «в моей пятке щекочет Людовик XIV» (А. Вознесенский). Почему она стала читать про него, сделавшись исследователем его жизни? Может, это не она выбрала себе героя, а он выбрал ее, последнюю в числе своих бесчисленных жертв, откликнувшуюся своей детской кровью на кровь, пролитую три века тому назад. Он ее выбрал, а не она его, ведь если бы право выбора было дано Кате, а не какому-то року, то Катерина, как обычная все же девочка, выбрала б себе в герои рок-звезду или очкастого, забитого одноклассника — как все же необычная. Ожила в ней какая-то старинная баллада: как вурдалак полюбил молодую девушку и стал приходить к ней, пить ее кровь. Крепкая и сильная Катенька не похудела и не изменилась в лице, так же яростен был румянец на смуглом лице, так же густы черные волосы и размашиста походка. Соседи иногда слышали крики, доносящиеся из ее квартиры, но не придавали им особого значения. Дело было в том, что этажом ниже звучали такие же вопли: там уже второй год готовилась к поступлению в театральное училище еще одна красавица, разучивала в лицах басни Крылова. А мамы в это время не было дома, она посыпала дустом ковш мусоропровода и не могла видеть, какая дрожь сотрясает в эту минуту тело ее дочери, когда та импровизирует вслух под впечатлением одной ей видимых картин, когда кричит, обратясь к стене, точно это не стена, а зала слушателей:

— ...Прибежал Аркашка Чуднов, хранитель казны потешного войска, которого Петр окрестил именем князя Ромадановского, он принес в сапоге требуемых жаб... Твари клокотали, чавкали, как вода в сапогах гиганта, идущего вслепую по болоту, твари грызли друг друга, карабкаясь по голенищу... Петр принял от великого князя сапог, принюхался и высоко поднял его, как кубок с пенящимся вином, и одна жаба, издав клич освобождения, прыгнула в воздух и грянула оземь. Петр накрыл сапог огромной своею ладонью. «Фельдмаршала ко мне!» — гаркнул он. Крик подхватили, понесли от редута к редуту, и не успел он дозвучать в последних рядах воинства Петрова, как от массы пеших отделилась черная точка, стремительно покатилась по полю, постепенно превращаясь во всадника, летящего на коне... Меншиков доскакал, соскочил с коня.

— Не выиграешь сей битвы, пожалую тебя тварями за пазуху, — прохрипел Петр. Он схватил верхнюю тварь в кулак и с выдавленными внутренностями поднес ее к самому носу Алексашки. Тот заморгал, побелел, сжал зубы. — Раздавлю, как сию жабу, — прошептал Петр. — Вон с очей моих. — Алексашка кивнул, зло глядя на государя, вскочил на коня и полетел прочь. Петр наклонился, вытер руку о траву и потряс сапог. Твари, цепляясь лапами за ботфорт, посыпались в траву. Петр разогнулся. Бросил молниеносный взгляд на толпу военачальников, окружавших его. Стало совсем тихо. Вдруг он расхохотался. Толпа, издав смешок, закашлялась и тоже разразилась настороженным смехом. Драли глотки усердно, до слез, до задыхания... Смех как подрезанный исчез с лица Петра, и вояки захлопнули рты. Петр вскочил на коня.

— Голуби мои! Час настал! Бог смотрит на вас!..


Откричав, Катенька отдыхает, пристально глядя на стекло серванта, словно за ее собственным блеклым отражением должен появиться еще один лик, а в это время эстафету крика принимает другая девочка... «Ты сер, а я, приятель, сед!» — горланит она, гримасничая перед зеркалом, пытаясь придать своей уже заматеревшей в глянцевитой прелести физиономии выражение сарказма. Так они обе кричат, то одна, то другая, выражая свой посильный протест против куцей, бесцветно и мелко задуманной жизни, за которой едва угадывается другая — цветущая, породистая, с неизменными величинами.

Пока Катя кричит во все горло и во всю ширь своих легких, терпкий осенний ветер, срикошетив от каменных гирлянд, висящих в тумане, поднимается по спирали вверх, набирая силу, раздувая багровые облака, и тучи заволакивают небо надолго. Как ни выглянешь в окно — туманными грядами накатывают друг на друга тучи — в октябре, декабре, апреле... Иногда вдруг раскроется синева, и тогда начнешь опять думать о том, что нечего надеяться на вечную жизнь, потому что вот он перед тобой, этот вечный холст. Синяя ткань нигде не морщит, не прогибается от тайной тяжести того света, в котором, если верить старым книгам, с удесятеренной силой отражается этот и в котором, если им верить, гуляет в райских кущах — с одной точки зрения — или в кипящей смоле — с другой — мучается герой Катенькиных дум... Но если вдуматься, если уйти с головой в бескорыстную мысль, если встать на такой глубине, где ее как бы не существует, видишь, как все эти точки зрения плавно сужаются журавлиным клином, летят, летят и летят на солнечный диск и растворяются в нем, поэтому оставим Катю ее первой любви, не делая никаких далеко идущих выводов, тем более что не так уж далеко они идут.

Жизель

...Она знала то, о чем не подозревал Костя: если он все-таки предаст ее, в тот же день разразится мировая война, во всем мироздании начнутся такие катаклизмы, что ангелы жизни смогут вынести из огня лишь души одних младенцев, хорошие и добрые люди погибнут в числе первых, с рельс полетят поезда под откосы, в воздухе начнут разваливаться самолеты, эта капля обмана может оказаться последней, хрупкая чаша атмосферы не выдержит такого напора зла, воздушная ткань расползется по швам и в мир хлынет неудержимая ненависть, до поры дремлющая в темных углах преисподней, тогда как капля истинной любви способствует заживлению ран земли и неба — так вот, ни он, ни она не смеют обмануть доверие природы. Но как довести это до сведения Кости, который прохаживался по комнате, рассеянно трогал корешки книг, раскрывая их, как потайные двери, и надолго исчезал в «Арьергардных боях русской армии» или в «Наполеоне» Тарле, предпочитая находиться среди ополченцев Смоленска, в рядах защитников Семеновских флешей, в толпе жителей Гренобля, принесших императору ворота от города, еще где-нибудь, только не здесь... Они точно плавали в тумане, не видя друг друга. «Нет, — сказал Костя, — двадцатого я никак не могу, у нас с Верой билеты в Большой театр, на “Жизель”». Но двадцатое — была годовщина их встречи, которую они всегда отмечали. Яна сидела на подоконнике у раскрытого окна с погасшей сигаретой в руках, а Костя с книгой на диване, но разговор их шел в таком темпе, что казалось: они бегают по кругу друг за другом, задыхаясь и падая и опять поднимаясь. С этой минуты их разговор стал набирать какие-то бешеные обороты, как лопасти мотора падающего самолета. Упреки, насмешки, угрозы разрывали на части воздух комнаты, лязг стали и хруст костей заглушил человеческие голоса. «Ты же ненормальная, ты давно совершаешь неадекватные поступки, мне рассказывали, как какой-то благодарный швед после экскурсии преподнес тебе букет роз и ты на глазах всего коллектива улеглась на пол и положила цветы на грудь». — «Потому что ты сводишь меня с ума. Я говорю экскурсантам: «Семеновский овраг», а тычу указкой в Шевардино и все время думаю: он уходит, уходит, уходит!..» — «Нельзя до такой степени себя распускать, должна же быть женская гордость!» — «Нет у меня гордости, нет! Я вся страх, я боюсь заходить в свой дом, мне кажется, что стены вот-вот съедутся и раздавят меня... Костя, что ты делае