— Вы не думаете, что могли бы вспомнить мое имя, если бы попытались?
— Нет, — сказала она безучастно, — вы не мистер Джадсон.
Мистер Джадсон был добрым аптекарем, посещающим молодых леди мисс Мэйдьюк.
— Нет. Попробуйте еще.
— Я не помню. Пожалуйста, пошлите за папой. Если я больна, то он должен прийти и увидеть меня. Отцы других девочек всегда приходили, когда их дочки были больны.
— Но ваш папа был в Австралии, на другом конце земного шара, не правда ли?
— Да. Я часто искала это место на глобусе. Тот район, где он находился, не был отмечен на карте, настолько он был нов. Но учительница показала мне, где можно его найти. Так тяжело осознавать, что мы должны находиться на противоположных полюсах земли, папа и я.
«Папа очень далеко сейчас», — подумал доктор печально.
— Но папа приехал домой, не правда ли? — спросила Флора озадаченно, — я помню, что получила письмо, в котором он говорил, что возвращается. О, как счастлива я была в тот день. Я едва могла сдерживать свою радость. Мисс Мэйдьюк дала нам полдня отдыха из-за столь странного моего поведения, благодаря чему все остальные девушки радовались так же, как я, — сказала она. — Я помню, папа в самом деле вернулся домой. Где он. Почему не приходит ко мне? — спрашивала девушка, постепенно приходя в себя и наполняясь безликим страхом.
— Оттуда, где он находится, нет обратного пути, — ответил доктор.
— Теперь я вспомнила все! — воскликнула Флора. — Вы доктор Олливент. Это вы сказали мне, что папа должен умереть. Я ненавижу вас.
Это была награда Гуттберту Олливенту за все недели заботы и терпения, за беспокойство, измотавшее его, за охватившее отчаяние, за все дни, проведенные в лихорадке между надеждой и сомнениями.
— Я ненавижу вас! — воскликнула Флора и отвернулась к стене.
Он еще некоторое время пробыл в комнате, дал новые инструкции сиделке и затем удалился, не сказав больной более ни слова.
Он сделал то, что, по его мнению, было единственно правильным. Он пытался быть честным с ней, он не хотел смягчающей лжи. Доктор оставил пробуждающийся разум бороться со своей печалью, он не хотел затемнять ее сознание успокаивающей ложью. Для Флоры было бы лучше, если бы ее чувства и печаль проснулись в ней, чем просто утешать ее временной, фальшивой надеждой.
Выздоровление происходило медленно и тяжело. Был конец января, когда тучи начали постепенно рассеиваться над воспаленным мозгом. А в конце февраля больная почувствовала себя достаточно сильной для того, чтобы потихоньку спуститься вниз, в гостиную, уставленную мебелью на старинный манер. Там она садилась, укутанная в шаль, в мягкое кресло с высокой спинкой, стоящее у камина. Из трех больших окон этой комнаты можно было наблюдать холодную серую улицу, и девушке казалось, что жизнь ее имеет такой же безрадостный, серый, как и вид за окном, оттенок. Монотонное завывание восточного ветра ночью звучало, как хор ее жизненной трагедии, как крик об ушедших днях и друзьях.
Она была еще слишком слаба для того, чтобы много и глубоко думать. Её словно кто-то оберегал от тяжелых дум. Вряд ли она смогла бы перенести свое горе, если бы ее рассудок был достаточно ясен, чтобы осознать все происшедшее. До сих пор она пребывала как бы в неведении о случившемся. Казалось странным начинать жизнь заново в этом незнакомом доме, где один день был похож на другой: не было спешки, волнений, беспорядка, разнообразия, это было время, когда она вряд ли могла сказать, конец это или начало недели. Странным казалось ей, что она каким-то образом принадлежит доктору Олливенту и его матери. Дом же словно не относился к внешнему миру, сюда не приходили друзья и знакомые, но среди людей она бы чувствовала себя так же одиноко, как Селкирк на пустынном острове посреди океана.
Девушка постоянно думала о доме на Фитсрой-сквер, о том старом, унылом и радостном, ярком и теплом доме, доме, который соединял в себе все противоположности мира и примирял их. Какими безрадостными выглядели старая лестница и холл зимним полднем, когда отца не было дома, а мисс Гэйдж и ее подчиненные находились на хозяйственном этаже; Флоре казалось при этом, что она совсем одна в доме. Но какой веселой и яркой, по-домашнему уютной выглядела гостиная вечером, когда там в обоих каминах пылал огонь, горели свечи на столах, пианино было открыто, отец улыбался ей, откинувшись в кресле, а она с Уолтером пела.
Иногда у нее появлялось сильное желание увидеть эти комнаты снова, и желание было настолько сильно, что только слабость удерживала ее от попытки исполнить его. Но как это было бы глупо, горько и тщетно! Что бы она могла там найти кроме пустого дома? Они ушли, те, кто делал теплыми и живыми старые комнаты, те, кто был ее миром. Она могла бы сейчас найти там лишь холодный и пустой дом, пыльный и неопрятный, с вывеской «Сдается» на окнах, опутанных паутиной, или, быть может, обнаружила бы в нем незнакомца, а сам дом нашла бы светлым и ярким, в котором никто не знал бы ее мертвого отца.
Мысль о старом доме и о своей жизни, связанной с ним, часто посещала Флору ночью. Была ли в тех комнатах сейчас музыка, счастливый юный смех, как это было прошлой зимой, всего год назад, когда она и Уолтер проводили веселые декабрьские вечера вместе. Она представляла себе, что слышит звучащую вдалеке музыку, смех, раздающиеся в том покинутом жилище.
«Могла бы я увидеть призрак отца, если бы пошла туда в сумерках? — думала она, — если бы я знала, что увижу, то пошла бы. Его тень не сделает мне зла. Дорогой отец, если бы я только могла видеть твой благословенный дух И знать, что ты счастлив. Сжалься, надо мной и жди дня, когда мы вновь встретимся с тобой».
Такая вера поддерживала ее. У нее не было сомнений по поводу того, что она и ее отец смогут встретиться. У нее не было сомнений, что ее огорчала собственная молодость и долгое скучное будущее: длинный и утомительный путь ей предстояло проделать, чтобы оказаться перед золотыми воротами, ведущими в неизведанные небеса.
Наконец, она рискнула задать вопрос доктору Олливенту, вопрос, так долго терзавший ее.
— Дом на Фитсрой-сквер сдан кому-то, я полагаю, — проговорила она, — и старая мебель, выбранная папой, продана?
— Нет, Флора, все осталось без изменений. Я бы не стал делать ничего без вашего разрешения. Все там находится в том же виде, в котором было тогда, когда вы жили там. Когда у вас будут силы думать над этими проблемами, вы решите, как быть с теми вещами.
Это взволновало ее больше, чем вся его доброта и внимание.
— О, как великодушно с вашей стороны, я благодарю вас за это всем сердцем! — воскликнула она. — Я хочу увидеть комнаты такими же, какими они были, когда я и папа жили в них.
— Мне бы хотелось вернутъся домой на Фитсрой-сквер, как только я выздоровлю, — добавила она после минуты раздумий.
— Что, Флора! Жить одной в таком большом доме, который даже во время присутствия там вашего отца казался похожим на казарму.
— Я бы никогда не была одинокой там, — ответила она задумчиво, — я бы думала, что папа находится со мной!
— Моя любовь, это безумие, — сказал доктор серьезно. — Мы не можем жить с духами умерших. Жизнь предназначена для живых, надеющихся.
— У меня никогда не будет больше надежд.
— Флора, имеете ли вы представление о той боли, которую причиняете мне, говоря подобным образом. Я думаю, что заслуживаю нечто большее от вас.
— Вы имеете в виду то, что я должна быть благодарна вам? — спросила она, глядя на него задумчиво своими большими глазами, — благодарна за то, что вы так много заботились обо мне, когда я была больна, за то, что вернули меня к жизни, в которой у меня нет ни единой радости и надежды?
— Я сомневаюсь в том, что меньшая забота могла бы спасти вас.
— И я должна быть благодарна вам за это? Бог хотел забрать меня, возможно, забрать к моему отцу, а вы мешаете ему и его состраданию.
— Нет, Флора, если бы Бог хотел, чтобы вы умерли, то он вряд ли бы поддерживал в моем сердце любовь, любовь столь сильную, что она смогла спасти вас, когда наука была уже бессильна.
В ответ Флора только вздохнула. Она слушала его слова о любви почти с полным равнодушием. Разве важно, любят ее или ненавидят. Та любовь, которую она желала завоевать, сейчас была потеряна для нее.
Ничего не могло быть лучше для ее выздоровления, чем тихий и размеренный ход жизни в доме на Вимпоул-стрит. Как только Флоре стало значительно лучше, доктор начал делать все возможное для того, чтобы развлечь ее: купил книги и журналы, рассказывал о событиях в светской жизни, которая могла бы заинтересовать даже самого скучного человека, говорил о величественном и стремительном прогрессе цивилизации. Доктор пробудил в ней некоторый интерес к политике и когда какой-либо важный вопрос обсуждался в газетах, он пытался объяснить ей суть дела и читал ей мнения двух или трех политиков в разных журналах. Словом, хотя он и был очень осторожен в вопросе возобновления их занятий по классическим и естественным наукам, доктор понемногу обучал ее и она становилась все более и более оживленной в его обществе, не теряя при этом своего детского обаяния.
Как всякая женщина, она чувствовала благодарность к нему за столь сильную любовь по мере того, как шло время, боль утрат постепенно отступала от нее. Миссис Олливент лечила ее мягкой материнской привязанностью, возможно, в этом и было что-то размеренное и педантичное, но старая леди была искренна в своих чувствах. Многие комнаты, оставшиеся неизмененными с того дня, как в них была доставлена мебель из. Лонг-Саттона, приобрели, сейчас более радостный и живой вид и все это было сделано для Флоры. В один из дней доктор купил стереоскоп с многочисленным количеством слайдов, изображающих различные места в Европе. Он выбрал для девушки также новое пианино с розовой шелковой обивкой сзади и бронзовым орнаментом. Доктор заменил старенький коврик перед камином на новый, сделанный из белой овечьей шерсти. Он купил пару небольших кресел в мебельном магазине на Вигмор-стрит, старые же кресла из Лонг-Саттона отправил на склад старых вещей. Доктор редко проводил свой день без того, чтобы не найти дрезденскую или римскую вещичку и не принести ее вечером Флоре. И если получал взамен слабую, едва заметную улыбку, то все его заботы были более чем вознаграждены.