При правильном прижиме откроется чудесный вид на заднюю и боковые стенки глотки, края надгортанника, корень языка, нёбные дужки, части черпалонадгортанных складок и язычную миндалину. Если объект исследования сделает попытку произнести звук «а», то зримо мобилизуются мышцы, поднимающие глотку, причем они сделают это аккордно с наружными мышцами гортани, что у всех млекопитающих обеспечивает акт глотания.
Носоглоточное зеркало позволит заглянуть чуть глубже; легко будет отметить, что в нижнем сегменте глотки практически все мышечные волокна плавно переходят в поперечнополосатую мускулатуру пищевода.
Известный навык и распатор3 позволят исследовать мощные слои tunica adventitia pharyngis, которые обеспечивают продольную подвижность глотки, что никак не востребуется ни при каком, даже при самом изощренном «звукоиздавании», но является крайне существенной частью открывшегося перед нами «глоточного пейзажа».
Alias, мы увидим некий древний «образ» глотки, почти идентичный у всех млекопитающих животных, и воочию убедимся, что никакого специального «речевого» органокомплекса не существует (в отличие от очень «специальных» органов слуха, зрения или обоняния), и что изначально всякое «звукоиздавание» было обречено на незатейливость. Причина этого — в анатомической и физиологической приоритетности «жевательно-глотательно-дыхательных» функций над голосовыми — в том, что фонация, по причине ее относительной «молодости» и «второстепенности», исторически была обречена на роль «propinqui pauperis» в многофункциональной ротоглотке.
а Распатор — хирургический инструмент, предназначенный для отделения надкостницы от кости и отслаивания прочных хрящевых тканей. — Прим. ред.
Exemplum № I:
Разумеется, большая высота свода ротовой полости — дала бы жизнь многим новым звукам, сейчас недоступным человеческому голосу... но при этом был бы нарушен механизм прижимания пережеванного пищевого субстрата к нёбу и, соответственно, проталкивания его в сторону зева. На этом простейшем примере мы можем убедиться, что эволюция предпочла надежность глотательной функции богатству звукового сигнала.
Exemplum № II:
Несомненно, большая тонкость и гибкость языка позволила бы существенно расширить высотный диапазон и увеличить скорость речи... но при этом бы затруднилось подведение пищевого субстрата под жевательные поверхности моляров и премоляров, и его «проворачивание» в полости рта. Как видим, и тут эволюционный выбор сделан в пользу удобства жевания, язык остался крайне массивным органом, ориентированным на вращение и перемещение пищевых масс, пусть и в ущерб скорости и тембристости голосовых сигналов.
Разумеется, существуют такие анатомические нюансы, как под- нятость или опущенность гортани, т.н. голосовая щель, величина нёбной занавески et cetera. Следует отметить, что и эти факторы не являются уникальными качествами homo и не в состоянии сами по себе, без участия ротоглотки и носоглотки генерировать речь. Отнюдь. Как раз то небольшое разнообразие звуков (которое и становится основой речи) является «заслугой» все же ротоглоточной и носоглоточной части, а не низкой гортани или небольших особенностей черпаловидной вырезки.
Все вышесказанное отнюдь не обозначает, что голосовая коммуникация не была «заложена» в млекопитающих эволюционно.
Несомненно и непременно была, но, вероятно, все же не как самая важная функция. А человеческая речь, формируясь, лишь унаследовала последствия жевательно-глотательно-дыхательных приоритетов глотки, чем и объясняется ее фонетическая скудость.
Ceterum, этот небогатый набор звуков вполне обеспечил межвидовую коммуникацию и создание языка34.
Для того чтобы со всей отчетливостью понять, что такое «язык», необходимо представить себе его абсолютное отсутствие.
Ergo, что же это такое и как «это» может быть сформулировано?
Это составляющие реальность мира (примерно) 500000 объектов, субъектов, явлений и признаков, которые не имеют вообще никакого имени, никакого обозначения и, соответственно, никакой классификации.
Аналогии, контраналогии и ассоциации невозможны; они равноценны попыткам оперировать картотекой, в которой есть 500000 «чистых белых карточек», лишенных всяких отличий друг от друга и вообще всяких примет.
Связи меж объектами, субъектами, явлениями и признаками неопределяемы, так как и сами связи не имеют никакого имени и обозначения.
Любые адресации к прошлому (прежде всего ассоциативные) — крайне затруднены; все безымянно, все лишено примет и свойств. Любые попытки фиксации реальности равносильны рисованию белым по белому. Практически ничто не может быть «вызвано из памяти», после того как исчезло из поля зрения.
Безымянность хаотизирует мир, сливает его многообразие в единый фон, своей неопределяемостью отрезанный от большей части потенциалов мозга любого животного и естественным образом вызывающий лишь безразличие.
(Попытки постижения этой безымянности были бы, вероятно, мучительны или настолько трудоемки, что эволюция мудро «притушила» всякое эмоционирование «о безымянном», заместив его безразличием.)
Это картина — чистой, абсолютной неноминированности.
В реальности, для конкретного живого существа все чуть иначе. Пищевые и половые интересы, агрессии, фактор личности, страх, рефлексы, боль, фобии непременно очерчивают в огромном пространстве мироздания небольшой кружок «понятного» мира, некий «minimum consumendi» знаний о своей малюсенькой реальности. Все прочее за пределами этого «круга понятного» безразлично, ибо неопределяемо.
Конечно, есть зрительные, обонятельные, осязательные, звуковые et cetera образы мира, непрерывно запечатляемые в нейронах гиппокампа, являющегося «регистратором сознания». Но к ним (при отсутствии кодов-номинаций) возможна лишь сложная аналоговая адресация, происходящая, вероятно, способом сопоставления «старых» и «новых» «картинок» сознания. Трудоемкость процесса обеспечивает ничтожно малую величину «круга понятного».
Понятие «картинка», secundum naturam, крайне условно, так как в нее входят, repeto, не только зрительные, но и все прочие (без исключения) компоненты реальности: обонятельные, осязательные, звуковые, хеморецептивные et cetera. Т.е. «картинка» может быть и «запаховой», «звуковой» или «вкусовой», а не только зрительной. Более того, в ее составе непременно должны находиться и все висцероцептивные «данные», причем не только сами по себе, а еще и в жесткой увязке с теми внешними обстоятельствами и факторами, которые так или иначе оказывают на них влияние.
(Адресация к гиппокампальным структурам как основа мышления, полагаю, неизбежна, ибо иначе каждая секунда сознания любого существа была бы постижением мира заново, что было бы, sine dubio, губительно.)
Говорить с такой уверенностью о гиппокампе как о «регистраторе» сознания, а соответственно, и «банке ассоциаций», мне позволяют те результаты исследований и изысканий, которые на данный момент уже являются догмами нейрофизиологии.
Напомню.
Я уже писал о формулировках У. Г. Пенфилда и Б. Милнера, характеризующих поражения гиппокампа как «прекращающие регистрацию потока сознания» (Pen field W., Milner В. Memory Deficit Produced by Bilateral Lesions in the Hippocampal Zone, 1958).
К этому следует добавить мнение В. М. Бехтерева об исключительной роли гиппокампа в процессах памяти (Бехтерев В. Основы учения о функциях мозга, 1905), Г. ВанХозена,Д. Пандиа,Н. Буттерса, считавших, что «поразительные нарушения памяти, наблюдающиеся после поражения этих областей мозга, возможно, становятся более понятными, если учесть, что сенсорная информация, поступающая в них, видимо, является в высшей степени тонко обработанной». (Hoesen G. W., Pandya D., Butters N. Cortical Afferents to the Entorhinal Cortex of the Rhesus Monkey, 1972), О. Виноградовой: «Анализ существующих данных позволяет, таким образом, ограничить круг предполагаемых функций гиппокампа относительно узким комплексом: ориентировочный рефлекс и регистрация информации» (Виноградова О. Гиппокамп и память, 1975).
Necessario notare, что в отношении функции гиппокампа наблюдается определенное согласие столь разных исследователей, как Whitty (1962) и R. Adams (1962), Barbizet (1963) и Victor (1964), Warrington (1968), Weiskrantz (1971) et cetera.
Puto, что самые характерные свидетельства поражений гиппокампа все же предлагает М. Victor в своем труде «Observations on the Amnestic Syndrome in Man and its Anatomical Basis» (1964): «В некоторых случаях нам приходилось сообщать больному, что умер его ближайший родственник, от которого он полностью зависел. Такой больной казался потрясенным и опечаленным, что указывало на понимание им нашего сообщения, но через минуту опечаленное выражение лица исчезало, а спустя две минуты он не помнил того, что ему сказали».
Ceterum, вернемся к нашей теме, к некоему «происходящему» перед глазами животного безымянному миру, к ежесекундной реальности сознания, которую нет возможности эффективно использовать, ибо отсутствует ее удобный классификатор.
Потребность в этом классификаторе и породила сперва звуковую речь, а затем и внутреннюю речь (мышление). Это был не простой, но, fortasse, единственный путь сделать информационную базу собственного сознания главным инструментом своего же выживания и размножения. (Полагаю, что только с появлением номинаций появилась возможность широко пользоваться собственным сознанием, т.е. легко «зацепиться» за старые впечатления и их использовать.)
Все иные существующие версии, объясняющие происхождение речи и мышления, не объясняют самого главного — как возникла потребность в развитии этой способности? Каков был нейрофизиологический механизм ее зарождения?
Не имеющая никаких археологических доказательств, но общепринятая версия зарождения языка как необходимого условия успешности совместной охоты ранних homo — выглядит не только очень «топорно», но и малоубедительно. (Неслучайно у нее нет вообще никаких нейрофизиологических трактовок.) Даже если «принять на веру» эту гипотезу, то следует сразу вспомнить, что львам, гиенам, да и вообще всем стайным хищникам для успешности охоты не требуется ни «язык», ни мышление, ни сложная социализация35. «Трудовая» гипотеза в этом контексте выглядит еще слабее «охотничьей», так как является не только ничем не подтвержденной археологически, но и не имеющей даже гипотетической или, хотя бы, хорошей фантазийной базы.