Тут следует отметить, что понятие «удовольствие» при всей его расплывчатости сильно разнится для столь морфологически несхожих существ, как крыса, кошка, обезьяна, голубь, коза, homo или дельфин.
В этом контексте становится понятна малая уместность терминов «поощрение», «подкрепление», «удовольствие» и настоятельная необходимость очистки результатов опыта Дж. Олдса от «словесной шелухи».
Кроме того, схема самого Дж. Олдса не оставляет сомнений в том, что раздражению подвергались те области, что при штатных воздействиях среды генерируют отнюдь не «блаженство», а различные агрессии, активность ассоциативной «базы» гиппокампа, корти- копетальные и кортикофугальные связи, моторику et cetera (илл. 60).
Necessario notare:
Что физиологические, эмоциональные, адаптивные состояния крыс (или иных подопытных) при электрораздражениях не сходствовали с последствиями применения к ним фармакологических препаратов наркотизирующего, депрессирующего или возбуждающего типа.
Илл. 60. Парасагиттальные сечения мозга крысы, показывающие размещение участков самораздражения 1 — кора; 2 — гиппокамп; 3 — таламус; 4 — покрышка; 5 — мамиллярные тела; 6 — гипоталамус Указанные процентные показатели вычислены на основании учета периодов длит. 30с и более, в течение которых реакции самораздражения отсутствуют (по Милнеру)
Сочетание электрораздражения и фармакологии каждый раз имело разные последствия: хлорпромазин, имипрамин, эзерин,резерпин подавляли ритм нажатий на педальку; атропин, мепробамат и пенобарбитал не оказывали заметного влияния; амфетамин способствовал незначительному учащению ритма (особенно у коз в опытах Перссона (1962)).
В этом строгом контексте мы остаемся наедине лишь с фактом стремления стволовых структур к гораздо более мощным возбудителям, чем те, что может предложить среда в ее обыденном варианте; мы, вероятно, видим те подлинные рефлекторные потенциалы древних отделов мозга, что сформировались в течение 500 миллионов лет непрерывной эволюционной драмы.
Severe dictu, ни на какие иные выводы эксперименты Дж. Олдса не дают никакого права, а сведение их результатов к различным «поощрениям» и «удовольствиям» — это лишь попытка подменить литературными терминами не очень понятные рефлекторные процессы, в нюансах которых еще предстоит разбираться будущим поколениям нейрофизиологов. Впрочем, и то немногое, что представляется нам несомненным ad interim, тоже является существенным для нашего исследования, т.е. огромный рефлекторный потенциал и «жадность» мозга к сильным, а по всей вероятности — и к любым раздражителям.
Здесь стоит мимоходом, но внятно отметить, что еще в конце XIX столетия, не имея никаких экспериментальных данных, а основываясь лишь на понимании логики мозга и его эволюционной истории, И. М.Сеченов высказал предположение, «что нервная система обладает потребностью в действии, т. е. она должна иметь определенный минимум возбуждения». Это положение чуть позже, но им же было развито в известном утверждении, где И. М. Сеченов почти впрямую аналоги- зирует «мышление» и «ощущение»: «Следовательно, если смотреть на ассоциацию только в отношении ряда центральных деятельностей, то она есть непрерывное ощущение» (Сеченов И. М. Избр. про- изв.: в2т.Т.1. Физиология и психология, 1952).
Заслуга Дж. Олдса в том, что он обнаружил «пиковую точку», возможно, даже некий апогей рефлекторной активности мозга, попутно доказав, что стремление к биологическому покою, к «экономности» рефлекторных ответов не является потребностью головного мозга, а, что, напротив, у мозга существует отчетливая тенденция к эскалации своей активности.
Сегодня можно лишь предполагать, в чем причина этого физиологически парадоксального свойства мозга? Кто является истинным «автором» этой эскалации: свойства ли самих нейронов, особенности их связей или активирующие мозг древние стволовые формации?
Вероятно, если желание решить этот вопрос все же возникнет, то противоборствовать будут именно «ретикулярная» и «синаптическая» гипотезы.
Ad verbum, следует отметить, что того яростного, подлинного интереса к работе механизмов мозга, которым был отмечен период с последней четверти XIX столетия до последней трети XX, уже не наблюдается, а возрождение его в ближайшем будущем не просматривается. Тот минимальный интерес к данному вопросу, что еще существует, легко удовлетворяется формальными картинками МРТ или интересными, но очень уязвимыми теориями о всесилии «синаптических связей». (Без почтительного упоминания о которых не обходится сегодня ни одно исследование о мозге, как, впрочем, в 80-е годы не обходилось без славословий забытой ныне «нейрокибернетике».)
Версия генерации общей и частной активности мозга или того, что лидер данного направления Э.Кэндел называет «памятью» именно в синаптических связях, несомненно, крайне любопытна (Kandel Е. In Search of Memory, 2006).
Кстати, еще задолго до своего «звездного», «нобелевского часа» она была уже известна, дискутирована и с позиций классической нейрофизиологии подвергнута сомнению: «Было бы наивно думать, что следы памяти могут храниться “in toto” в закодированных структурах молекул, в отдельных нервных клетках или синаптических структурах нейрональных мембран. Биологические процессы роста и обучения зависят от взаимодействия между отдельными элементами в организованных популяциях клеток, находящихся под влиянием внутренних и внешних стимулов и окружающей среды» (Джаспер Г. Механизмы отбора и хранения приобретенных форм стимул-реакции // Современные проблемы электрофизиологии центральной нервной системы, 1967).
Г. Джаспер здесь вежливо, но тщательно подчеркнул традиционную для «радикального академиста» уверенность в ошибочности переноса поиска понимания механики мозга — в область клеточных и межклеточных микропроцессов.
Э. Флори (1972) сформулировал свое видение «синапсизма» чуть мягче, но, по сути, еще точнее обозначил, что искать возможность объяснения полноценной памяти, интеллекта и мышления homo на уровне синаптических связей как минимум не слишком продуктивно: «Действительно, основные свойства синапсов одинаковы во всем царстве животных. Мы находим те же принципы строения в синапсах кишечнополостных и в синапсах млекопитающих: нервные окончания всегда содержат митохондрии и синаптические пузырьки, синаптическая щель имеет те же размеры, даже медиаторы и связанные с ними энзимы, возможно, являются одинаковыми» (Эволюционные аспекты синаптической передачи // Эволюционная биохимия и физиология, 1972. Т. 8).
Ceterum, дело даже не в том, что положения авторов «торжествующего синапсизма» конфликтуют с классической нейрофизиологией.
In postremo все в той или иной степени релятивистично, догмы условны, а свобода сомнений — безгранична и обязательна.
Но при всей важности этих исследований «синапсизм» подобен попытке выяснения принципов работы сейфового механизма через анализ молекулярного состава стали, из которой сделаны ригели, сувальды и пружинки замка.
Ведь даже сверхточно выяснив расположение всех атомов в кристаллической решетке этой стали, мы все равно ничего не узнаем о том, как работает механизм сейфа, ибо его работа производится разделенными, взаимодействующими и геометрически строго оформленными структурами, порожденными средой и ей подчиненными.
Эта аналогия грубовата (на грани некорректности), но подразумевает лишь то, что полиструктурность мозга есть безусловный факт, что aliqualiter специализация его анатомических структур понятна, а их взаимодействие очевидно.
Ad verbum, надеюсь, что в качестве примера не надо приводить миллионы нейрохирургических операций, успех которых основывается прежде всего на точных представлениях о локализации различных функций в различных мозговых структурах. Достоверность этих представлений настолько высока, что позволяет хирургу при удалении опухолей, кист и гематом «не задеть» те точки, мельчайшее повреждение которых приводит к афазиям, коме или иным тяжким для пациента последствиям.
Если бы синаптическая или иные подобные версии (из тех, что сводят работу мозга к микропроцессам в везикулах, к пропуску ионов через мембраны, к активациям протеинкиназы A et cetera) годились бы для объяснения церебральной работы, то даже полушарность для такого мозга была бы излишней и необъяснимой эклектикой; этот орган вполне мог бы быть анатомически бесструктурным «клеточным монолитом», организованным значительно проще, чем даже печень. Наличие в нем структур, формаций, локализации функций, анатомически наблюдаемых аксонных пучков, комиссур и лучистостей — все было бы ненужным и бессмысленным.
Сегодняшнее противостояние догм классической нейрофизиологии и «синапсизма» отчасти напоминает ситуацию двухтысячелетней давности: вспомним спор Галена Пергамского с «аристотелевцами», утверждавшими, что мозг монофункционален и служит лишь для «охлаждения сердца». Гален тогда задал весьма логичный вопрос: «Если бы мозг оказался созданным только для охлаждения, то зачем тогда существуют различные его части, такие как сосудистые тела, сетевидные сплетения, шишковидная железа, воронка, гипофиз, псалтыревидное тело (Судя по всему — комиссура гиппокампа, которая в совсем старых анатомических фолиантах именуется как «лира Давида» — Прим, автора), червеобразный отросток? Для охлаждения было бы достаточным, если бы головной мозг был сделан наподобие бездеятельной и бесформенной губки, и тогда не было бы нужды в столь искусном строении, какое мы находим в мозгу» (Цитата Галена приводится по «Трактату о функциях нервной системы» Г. Прохазки (1784)).
Неслучайно все подобные теории (и Э. Кэндела, и подобные им) тщательно «обходят» или игнорируют вопросы функциональности трактов, кортикофугальные и кортикопетальные связи, общую активирующую силу ретикулярной формации, сложные роли таламуса и гиппокампа, да и вообще всю эволюционную архитектуру мозга.
Данная ремарка о «синапсизме» ни в коем случае не ставит под сомнение важность и изящество исследований Кэндела о расширении синапса, соединяющего сенсорные и двигательные нейроны. Его эксперименты с аплизией (Aplysio)а впечатляют, но их трактовка, возможно, является несколько поспешной, а в силу этого — не вполне точной. Ceterum, как мы помним, в истории исследования мозга это не первый пример такой поспешности, посему основанием для обобщающих гипотез все же целесообразнее брать не «модные» версии, а фундаментальную классику. Нобелевская премия 2000 года, которой был удостоен за свои исследования Э. Кэндел, несомненно, наивысшим образом сертифицирует его исследования, но стоит помнить и о премии 1949 года, полученной Антонцу Каэтану ди Абреу Фрейри Эгаш Мониш (лоботомия).