Происшествие в Никольском — страница 26 из 63

А чаепитие и впрямь началось. Гостьи и мать словно бы увлеклись им всерьез, а отпробовав прошлогоднего варенья из черноплодной рябины, стали выяснять, сколько сахару нужно для этой ягоды и стоит ли вообще держать черную рябину, так уж ли она хороша от высокого давления, а если стоит, то как уберечь в августе недозревшие гроздья от дроздов – обвязав ли марлей или накрыв кусты хлорвиниловой пленкой.

– Пугало надо пострашнее. Или вместо чучела поставить Творожиху. С мешком семечек, – сказала Суханова и засмеялась обрадованно.

Она, собственно говоря, одна и вела разговор. Мать и Колокольникова ей поддакивали, мать – суетливо, а Колокольникова – солидно и с достоинством, Турчкова же только иногда и невпопад произносила мелкие и случайные слова. Когда Турчкова наливала чай в блюдце, пальцы ее дрожали и слова у нее тоже получались какие-то дрожащие, будто бы их на лету схватывал озноб. Вера, напротив, успокоилась и теперь сидела молча, рассматривала незваных гостий. Не то чтобы она открывала в них что-то новое для себя, просто сейчас она смотрела на них с иными, чем прежде, чувствами, а внимание ее было обострено.

Ей бросилось, в глаза, что Зинаида Сергеевна Турчкова похожа на ее мать. Тоже маленькая, высохшая, груди нет. Материна ровесница и выглядит как мать, будто бы ей скоро идти на пенсию. Вид у Турчковой был, правда, более городской и культурный, чем у матери, она имела и манеры служащей в учреждении, но казалась Вере несчастной и жалкой. Курить сейчас не курила, а мяла сигарету пальцами, табачные крошки сыпала на пол и на клеенку. Мать была все же более спокойной и медлительной, чем Турчкова, и сегодня и всегда. Беды она принимала терпеливо, не опускала рук в тихой уверенности, что все обойдется. Турчкова же и в благополучные дни ждала плохого, в маленьких печальных глазах ее была растерянность и даже обреченность, казалось, с ней только что случилось несчастье или несчастье это вот-вот должно было произойти и она знает о нем. За столом Зинаида Сергеевна очень нервничала, делала много лишних движений, быстрых и неловких, и Вере на мгновение стало жалко ее, она опасалась, как бы Зинаида Сергеевна не расплакалась.

Колокольникова, напротив, совсем не нервничала. «Такую и пушкой не прошибешь, – думала Вера, – танком не переедешь. Сидит, как хозяйка, а мы вроде к ней в гости пришли и собираемся о чем-то просить. Чай из блюдечка потягивает, как купчиха… купчиха и есть…» Вот уж кому досталось подарков от природы, так это Елизавете Николаевне. В Никольском о ней говорили: сметана, а не баба. И красива, и телом обильна, и здорова, и свежа не по летам. Словно бы судьба не ломала ее, не взваливала ей на плечи пудовые ноши, уберегала от тягот никольских сверстниц, а лишь ублажала, пластинки ей заводила на коломенском патефоне – «Белую березу» да «Валенки» – и кормила дармовыми пирогами. Но нет, и у нее судьба была простая, если уж чем и баловала, так только жадными взглядами мужиков, велика радость. А Елизавета Николаевна жизнью своей была довольна, оттого, наверное, редко ее видели на людях ворчливой и темной лицом. Раньше Елизавета Николаевна нравилась Вере, любо было смотреть, как она пляшет, раззадорившись, «цыганочку» или «барыню» на хмельных гулянках, и песни, особенно протяжные, с тоской, вела она умело, сочным и как бы ленивым голосом. Вера этой вальяжной, а иногда и величавой женщине завидовала, было дело. Но сегодня она смотрела на нее с неприязнью, и ей казалось, что снисходительная улыбка Елизаветы Николаевны нынче относится именно к ней, Вере, и в улыбке этой прячется ехидство, злорадное обещание при случае, а может быть, прямо и сейчас выказать Вере презрение и нравственное превосходство. Елизавета Николаевна была особо неприятна Вере еще и потому, что лицом своим Василий Колокольников был в мать.

К Сухановой Вера относилась спокойнее, она была своя в их доме, но раз она явилась сегодня к ним союзницей противной стороны, то и с ней Вера не желала разговаривать.

Клавдия Афанасьевна Суханова была женщиной деятельней и беспокойной. Иные относились к ней иронически, а Навашины к ней привыкли. Работала Суханова на станции Гривно табельщицей, но главные ее житейские интересы были дома, в Никольском. Тут уж, казалось, ни один блин, ни один пирожок не мог испечься без ее дрожжей. Всюду она поспевала, во всем участвовала. С трибун при случае ее хвалили, называли бескорыстной общественницей. Она и была бескорыстной общественницей, суета ее и хлопоты приносили Клавдии Афанасьевне удовольствие, а если имела она корысть, то вся корысть эта умещалась в желании быть на миру, знать все повороты никольской жизни и обязательно участвовать в них. Ну, и при возможности после полезного дела не отказываться от чарки с закуской. При этом и водка, и огурчики не были для нее самоцелью. Просто ей было приятно посидеть в компании, пошуметь, поболтать, а если надо, то и снова что-нибудь уладить, кого-нибудь помирить или познакомить. В случае, когда затевалось в Никольском важное дело, Клавдию Афанасьевну ни упрашивать, ни инструктировать не надо было. Все она чуяла и понимала в нужном свете, а то и еще яснее, чем требовалось. С шутками, с громогласным высмеиванием отдельных жителей Никольского поднимала она ближние и дальние улицы на посадку лип и тополей вдоль общественных дорог.

Во всех уличных неурядицах и семейных недоразумениях Клавдия Афанасьевна оказывалась непременно советчицей, а то и судьей. Какие только прозвища не ходили в Никольском за Сухановой. Звали ее и министром иностранных дел, и уличным регулировщиком, и свахой, и массовиком-затейником, и бабой Бабарихой, и еще кое-кем похлеще, но однако же злобы в этих прозвищах не было. Потому как и сама Клавдия Афанасьевна зла никому, кроме как реакционным иноземным кругам, не желала. Пусть в предприятиях своих она иногда попадала впросак, пусть иногда своими стараниями только портила дело, как было с Петуховыми, затеявшими фиктивный развод ради жилплощади, двигало ею всегда сочувствие к людям, желание видеть их в мире, в согласии и в активном действии.

Клавдия Афанасьевна была одних лет с Вериной матерью, с военной поры ходили они в подругах. В доме Навашиных Клавдия Афанасьевна бывала часто, мать угощала ее домашним вином из красной смородины и крыжовника, а чаще они пили с охотой чай и вспоминали былое.

При этом выражение лица у Сухановой было хитроватым и загадочным, а зеленоватые глаза чуть вытаращены, в них отражались летучие мысли, стремительные соображения: что бы еще этакое предпринять. Тетя Клаша была быстра и проворна, когда на ум к ней приходила идея, двигалась она словно вальсируя или напевая что-то про себя, одевалась она, по понятиям своих сверстниц, с шиком и как франтиха, на Верин же взгляд смешно и старомодно. Но Вера тетю Клашу любила.

Однако сегодня ее положение в доме Навашиных было нелегким, оно и ее самое смущало, и, видимо, от смущения этого, от неловкости своего положения Клавдия Афанасьевна говорила несколько неестественно и, загребая ложкой рябиновое варенье, все старалась развеселить собеседниц, что и совсем было неуместно.

– Ты как хочешь, я ему сказала, – продолжала Суханова, – жилы я твои перевью, а спортплощадку из тебя вытяну. Правильно? Правильно. Мы там заведем и группы активного отдыха для пожилых. Будем бегать, омолаживаться. Я вас всех запишу. Будешь бегать, Насть?

– Вместо стирки, что ли? – попробовала пошутить мать.

– И вместо стирки…

– Клавдия Афанасьевна, – сказала Вера, раньше она называла Суханову только тетей Клашей, – чего тут разводить церемонии, вы бы уж прямо к делу, если оно у вас есть. А то мне окучивать картошку.

– Вера, ну зачем ты… – вступила мать.

– Мне окучивать картошку, – мрачно сказала Вера.

– Ты потерпи, не спеши, – сказала Суханова. – Ты нас уважь. Мы ведь постарше тебя.

– Чтобы уважить, уважение надо иметь…

– Значит, ты так ко мне относишься? Я ведь почти что твоя крестная.

– Почти что не считается, – сказала Вера.

– Ты слышишь, Насть? – обернулась Суханова к матери. – Не считается. А раньше-то считалось!

– Нервная она очень стала, – сказала мать.

– Моя забота, какая я стала!

– Ну ладно, – сказала Суханова, – к делу так к делу. Но уж я прошу тебя, Верочка, выслушай нас со спокойствием. Мы ведь с миром к тебе пришли.

– С каким еще миром?! – чуть ли не крикнула Вера.

– Вера, я тебя прошу, – жалостливо произнесла мать.

– Ну хорошо, – вздохнула Вера.

– Нет, я оговорилась, – сказала Суханова, чашку отодвинув, – мы пришли не с миром. Это ты могла бы прийти с миром. Мы пришли за миром. Ты понимаешь меня? Тут, точно, целая делегация. Нет никого от Чистяковых и от этих, не наших, Рожновых, но я вроде бы от них… Стало быть, вот что. Ведь суд людской – он пострашнее суда того… который с законами. А в людском суде приговор вынесен. В твою пользу. И обидчики твои в том суде наказаны. Да еще как! И семьи их тоже наказаны. Ты человек добрый, как мать твоя, ты рассуди: нужны ли еще слезы, несчастья, седины вот у этих женщин? Ведь мы свои люди… А? И надо ли дело доводить еще до одного суда? Рассуди…

– Следователь рассудит, надо или не надо, – сказала Вера.

– Погоди, не спеши. Вот они, – Клавдия Афанасьевна показала рукой на Колокольникову и Турчкову, – пожилые женщины, матери, извинения у тебя просят…

– Извинения! – возмутилась Вера.

– Прощения у тебя просят…

– Что-то я не слышала, – сказала Вера, – чтобы они просили у меня прощения.

– Они пришли за этим…

Клавдия Афанасьевна произнесла это неуверенно, замолчала, растерянно поглядела на Елизавету Николаевну и Зинаиду Сергеевну, видимо, не было между ними договоренности о каких-либо прощениях, и теперь Клавдия Афанасьевна волновалась, левым глазом подмаргивала, словно бы намек или совет давала женщинам. Вера сидела напряженная, дыхание задержала, ждала, что будет дальше; она чувствовала себя за столом главной, от нее теперь зависело здесь все, а две женщины были в полной ее власти, и мстительное ощущение власти в то мгновение Веру обрадовало, и она была намерена эту власть употребить без жалости и оглядок на мать.