– Прощения просим… всей семьей…
Вера подняла глаза.
Елизавета Николаевна Колокольникова произнесла эти слова, голову опустив к самому столу, чужим, срывающимся голосом.
– Вера, прости… Сына моего прости… И нас с отцом прости… – Мать Турчкова встала стремительно, неловкое движение сделала, будто собиралась броситься к Вере, но не бросилась, а осталась стоять на месте и своими печальными глазами молила Веру о пощаде, при этом шептала что-то, словно бы у нее уже не осталось сил на громкие слова.
Вера тоже поднялась со стула, застыла, онемев, не знала, что делать. Турчкова и совсем замолчала, будто испугавшись, что Вера злобой ответит на ее отчаянный порыв, погасит надежду, а Вера и сама смотрела на Зинаиду Сергеевну с удивлением и испугом, ей казалось, что эта маленькая нервная женщина расплачется сейчас или, хуже того, упадет перед ней на колени, заголосит, вымаливая прощение и мир.
– Господи! Да зачем вы, Зинаида Сергеевна! – вскрикнула мать. – Вера, что ты молчишь? Что ж ты стоишь-то?
– Зинаида Сергеевна, что вы… – пробормотала Вера. – Зачем это?
Губы ее дрожали, она чуть было не дала волю слезам, порыв Зинаиды Сергеевны взволновал и разжалобил ее, вместе с тем какое-то умиление возникло в ее душе, так ей хотелось, чтобы все горькое кончилось и всем было хорошо, так она сейчас всех любила, что желала всех простить. Да что там простить! Она сама готова была сейчас просить прощения, и у Колокольниковой, и у Турчковой, и у матери своей за то, что их беды, их переживания были связаны с ней, с ее неверной жизнью, она уже собиралась сказать об этом, и тогда бы, наверное, все пошло не так, как оно пошло, но тут подскочила Клавдия Афанасьевна, не выдержавшая тяжкого для нее молчания, и заговорила:
– Вот, Вера, слышала, да? Слышала? Ты оцени, ты думаешь, им легко? Вот и все, вот и хорошо!.. Теперь бы и ударить по рукам-то! Ты, Вера, их прости, прости, помни обиду, но прости, гордыню свою придави, придави… Чего же мы стоим-то? Садитесь, садитесь, оно легче будет говорить…
Усаживались в молчании, если не считать шумного усердия Сухановой. Молчали же все по-своему. Колокольникова, казалось, была смущена и расстроена тем, что она решилась просить прощения, а Вера на ее слова никак не ответила. Зинаида Сергеевна все еще переживала собственное трепетное движение и вне себя вроде бы ничего не замечала. Мать выглядела обеспокоенной, Вера чувствовала, что мать желает что-то сказать ей, а может быть, и гостьям тоже, но ничего Настасья Степановна так и не сказала. Сама же Вера остывала, как бы трезвея, глядела на все происходящее и уже была довольна вмешательством Сухановой. «А то бы я наговорила лишнего, – думала Вера, – совсем уж было рот открыла… Попросили они прощения – и ладно, и хватит, и нечего тут…»
– И теперь, значит, все, – сказала Суханова, – теперь можно и по рукам, теперь можно кончить дело без всяких обид…
– Как же это по рукам? – спросила Вера.
– А так вот и по рукам, – сказала Суханова. – Раз ты их простила… И ты должна…
– Что я должна?
– Ну что? Заявление написать, что ничего не было… Ведь ты их простила…
– Значит, заявление?
– Вера, я же тебя знаю, и хорошо знаю. У тебя всегда язык, а то еще и кулак опережают разум… Вот губы ты сейчас скривила… А ты обожди, не спеши, обдумай все в спокойствии. Если бы я не в ваш дом пришла, а в чужой, я бы там деликатничала. Я бы все дело в такие мягкие слова упаковала, упрятала бы в такую обертку из целлофана да еще бы поверху голубенькую ленточку бантиком завязала, что ни одно мое слово не вызвало бы ни малейшей обиды. И губы никто бы там не кривил. А тут я все своими именами, потому что и мы свои, и туман не нужен. Вот – ты. Вот – они. Вот – твоя беда. Вот – ихняя. И ты, пожалуйста, думая о своей беде, попробуй и чужую примерить на себя… И не дуйся оттого, что тебе говорят одну суть, без всяких украшений… А? – сказала Суханова. – Вер? Дальше мне говорить или ты все поняла?
– Но как же я всем-то объясню – и в Никольском, и в моей больнице, – что ничего не было? – спросила Вера.
– А ты ничего и не объясняй.
Творожиха, приоткрыв калитку, прошмыгнула в навашинский палисадник, но и с желтой дорожки, из-за кустов черной смородины, увидеть, что происходит на переговорах, она не могла, однако и оставаться в неведении не могла и все пыталась привстать на цыпочки или даже подпрыгнуть в надежде хоть что-нибудь углядеть или услышать. Вера заметила ее старания и не сдержала улыбки.
– Что? – обернулась она к Сухановой.
– Я говорю – ты ничего и не объясняй.
– Да? – сказала Вера. – И все?
– И все.
– Ну что же…
Вера встала.
Клавдия Афанасьевна Суханова смотрела на Веру настороженно, но, встретившись с Вериным взглядом, заулыбалась вроде бы от всей души, словно открыв в Верином взгляде надежду на благополучный исход беседы; бутылку теперь Клавдия Афанасьевна распила бы за успех предприятия. А Колокольникова с Турчковой не улыбались, нет, но и они, казалось, были готовы заулыбаться сейчас, если бы Вера того пожелала, сидели в напряжении, было в их лицах и в их позах нечто жалкое, заискивающее, – что уж там Турчкова, величавая Елизавета Колокольникова и та застыла, будто сжавшаяся под плетью в надежде, что ее сейчас все же не казнят, а помилуют.
– И спасибо, Верочка, – сказала Суханова. – Поверь мне, все хорошо обернется. Заявление напиши – и все…
Тут Колокольникова подняла голову:
– Мы понимаем, тебе было плохо, и мать твоя перенервничала. Потому и все дело надо кончить по-доброму. Если ты их и нас простила, то и твою доброту следует отблагодарить, чтобы все было по справедливости…
– То есть как отблагодарить? – спросила Вера.
– А так, – сказала Колокольникова, – деньгами.
– Какими деньгами?
– Уж мы собрали, – сказала Колокольникова. – Не десятки, ясно… Восемьсот рублей. Не обидим… Деньги вам теперь нужны. Тебе не мешало бы съездить в Сочи, на море, полечиться или просто отдохнуть. Настя вот, знаю, приболела. Так болезнь денег потребует. Не у отца же вам просить…
«Откуда она знает о болезни-то?» – подумала Вера.
Впрочем, она подумала об этом от растерянности.
– Так что же я, по-вашему, продажная? – сказала Вера.
– Вера, ты что? – в тревоге поднялась мать.
– Стало быть, за все можно заплатить? – сказала Вера.
– Верка, погоди!
Но Вера уже шумела, разъяряясь, успокоиться не могла, да и не хотела, она была сейчас победительницей, хозяйкой положения, ощущение власти над притихшими женщинами, казалось, снова радовало ее, она не знала, что сделает сейчас, но уж что-то сделает непременно, даст волю обиде, своему несчастью.
– Вера, дочка… – Мать взяла ее за локоть.
– Ну ладно, – сказала Вера, утихнув, – вот что… Уходите вон, чтобы я вас больше тут не видела…
– Вера, дочка…
– Вера, одумайся, поздно будет…
– Я не продажная! И не виноватая! Уходите отсюда, поняли? Уходите!
Колокольникова и Турчкова двинулись к двери, не дожидаясь новых просьб. Турчкова уходила несчастной и испуганной, Колокольникова же как будто распрямилась и, обернувшись напоследок, взглянула на Веру зло и презрительно, хотела, видно, ответить Вере, но сдержалась, только глаза сощурила со значением, а Суханова все стояла в растерянности у стола, не могла поверить повороту предприятия, совсем было слаженного, и Вера подскочила к ней, стала толкать ее к двери.
– Уходите, катитесь отсюда! Чтобы ноги здесь вашей не было!
– Да ты что? Истерика, что ли, у тебя?
– Я вам покажу сейчас истерику!
– Верочка, дочка, опомнись!
– Совсем, что ли, бесстыжей меня считают?
Только сойдя с крыльца, Суханова поняла серьезность Вериных намерений, и тут она поспешила по желтой дорожке за Колокольниковой и Турчковой, оглядывалась при этом и пальцем крутила возле виска. Жест этот вконец разозлил Веру, и она выскочила за женщинами на улицу, хотя и не собиралась этого делать, выскочила и громко, на весь поселок Никольский, выкрикнула им вдогонку напрасные слова, обидные и скверные.
– Мать-то не срами, – обернулась на ее слова Суханова, – ей мужа-озорника по горло хватит!
– Я вот вас осрамлю! – не унималась Вера.
– Ох, Верка, пожалеешь! Ох, погоди, я тебе припомню! Крик твой слезами обернется!
– Вы у меня сами пожалеете!
Уходили гостьи, уносили срам и обиду, друг друга, видно, в своей неудаче стыдились, распалась временная компания; Турчкова отстала от Колокольниковой и даже на левую сторону улицы перешла, Суханова тоже, казалось, шагала сама по себе, ни на кого не глядя, но уже не спеша, устало – ее-то крах был особенным; одна лишь Творожиха, пыхтя, припрыгивая на старости лет, семенила за Колокольниковой – та уходила гордой и энергичной походкой. А Вера все еще стояла у своей калитки, руки положив на бедра, неистовой воительницей. Потом повернулась, решительно пошла домой, прикрикнула на младших сестер, подвернувшихся ей в сенях, рванула дверь в комнату.
Мать сидела у стола расстроенная, чуть не плакала.
– Ну, довольна? – сказала она.
– А тебе-то что?
– И не стыдно тебе? – сказала мать тоскливо.
– А чего мне стыдиться-то?
– Мне вот стыдно. – В голосе матери было отчаяние.
– Ну, а чего же они…
– И тебе будет стыдно за свой кураж. Не сейчас, так через десять лет. Женщины эти в радости, что ли, к тебе пришли? А ты…
– Так что же мне…
Вера ворчала, но уже обороняясь от материных укоров, от материных тоскливых глаз, а сама остывала, и тошно ей становилось, мерзко было на душе. Она присела у стола и все-все случившееся здесь минуты назад припомнила до мельчайшей подробности, и уж особенно то, как сухонькая нервная мать Турчкова норовила встать перед ней на колени, вымаливая прошение сыну. И то, что совсем недавно доставляло ей если не радость, так удовлетворение, то, как она, девчонка, взяла верх над матерями своих обидчиков и могла заставить их унижаться, страдать или в надежде на выгоду поддакивать ей, все это казалось Вере теперь отвратительным и жестоким. «Зачем я это? Зачем я куражилась, кричала на них? Сказала бы „нет“ – и все. Какая я подлая! Обернется мой кураж моими же слезами, верно тетя Клаша сказала, так мне и надо, и пусть».