Происшествие в Никольском — страница 30 из 63

Вера, выслушав его, подумала, что единственное, о чем она хотела бы просить Турчкова, – это о том, чтобы он никогда не попадался ей на глаза и даже издали не напоминал ей ни о себе, ни о своем дне рождения.

Но Вера сказала неуверенно:

– Ладно…

– Я ведь в тот вечер, – сказал Турчков тихо, – все глядел на тебя… И то любил тебя, то ненавидел… И опять любил и опять ненавидел… Ты тогда ничего не заметила?

– Хватит, – не выдержала Вера. – Чего зря разводить болтовню!

Турчков поглядел на нее с тоской, он словно ждал незамедлительного унижения, губы его задрожали, и Вера снова забоялась, как бы этот ушастый мальчишка с мокрыми кудряшками на лбу и на самом деле сейчас не расплакался.

– Ну что ты? Что ты? – сказала Вера уже поспешно. – Ну зачем об этом сейчас говорить?

Однако слова ее вовсе не успокоили Турчкова, толстые Лешины губы по-прежнему дрожали, а глаза были мокрые и жалостливые, белесые ресницы хлопали часто, невольное сострадание возникло в Вериной душе, и, не выдержав, она пошла к Турчкову, и даже не пошла, а бросилась к нему, будто он тонул или истекал кровью: И тут произошло то, чего она никак не ожидала и о чем позже не то чтобы жалела, но во всяком случае не любила вспоминать, – она, приговаривая ласковые, тихие слова, стала гладить Турчкову волосы и говорить: «Ну что ты, Леша… Ну зачем ты так отчаиваешься… Все пройдет… Все хорошо будет…» Турчков был с нее ростом, но худенький и узкий в кости, и сейчас, уткнувшийся широким носом в ее плечо, казался и вовсе маленьким. Вера и чувствовала себя рядом с ним взрослой, если не матерью этого несмышленого парня, то по крайней мере старшей его сестрой. О своих печалях Вера теперь забыла, она боялась, как бы Турчков, выйдя из их дома, с отчаяния не втемяшил себе в голову крайней глупости и не сделал дурного. И она все прижимала левой рукой повинную голову к своему плечу, а правой гладила и гладила Лешины волосы.

Однако вскоре Турчков сам опомнился, выпрямился и решительно отступил от Веры на шаг. Глаза его были сухи, а узкая, худенькая фигурка стала собранной.

– Это я так… это я на минуту ослаб, – быстро заговорил Турчков, – разнылся и расклеился… Вроде бы я разжалобить тебя пришел… Ты так не думай… Я совсем другим хотел появиться у тебя. Не смешным и не жалким… А не вышло… Но я буду другим, я знаю, каким, раз уж я остался жить после всего этого… Я там, куда меня пошлют, не пропаду, все выдержу… У меня программа есть… Мать бы только выдержала… Ее жалко, ей-то хуже всего. Отец-то перетерпит… А тебе спасибо за сегодня… Ты меня сегодня укрепила…

В коридоре, надев плащ, он сказал:

– Знаешь что, пожелай мне на прощанье, чтоб на суде меня наказали покрепче… Я серьезно… Мне это надо.

– По программе, что ли? – спросила Вера.

– Я серьезно, я не шучу…

– Может, и суда-то, Леш, не будет… Да и не нужен он, наверное, вовсе…

– Нет, нет! – замахал рукой Турчков. – Нужен. То есть не суд, а наказание…

Вышел за калитку и исчез, размок, растаял в дожде.

В коридоре перед Верой возникла мать, спросила шепотом, с оглядкой на дверь, а в голосе ее, в интонациях, была надежда на то, что появление Турчкова хоть капельку какую изменило к лучшему:

– Ну что? Ну как? Что он приходил?

– А ничего. Просто так приходил, – бросила Вера на ходу в прошла в свою комнату.

Там она первым делом отыскала раздвижное зеркальце в кофейном дерматиновом переплете и рассмотрела свое лицо с пристрастием. «Ну и мымра, ну и чухонка, заспанная, неразглаженная!» – ругала себя Вера. Она достала перламутровую губную помаду и тушь для ресниц и, пока приукрашивала себя, правда, не так ярко, как прежде, все досадовала, что говорила с Турчковым до неприличия простоволосая и в стареньком сарафане, потертом и неукороченном. «Тоже мне мать, опомниться не дала со сна…»

Но тут она вспомнила о материной больнице и загрустила. Отставила зеркальце и помаду с тушью, вздохнула тяжело, обреченно. И позже грусть не покидала Веру, хотя и приутихла, но мысли Веры вскоре приняли странное направление. А что, думала Вера, вдруг бы она и вправду стала женой Турчкова? То есть не сейчас, и не завтра, и вообще никогда, а так, мысленно… И тут ей стали представляться картины реальные, но несбыточные. Впрочем, им к сбываться-то было ни к чему. В этих видениях Вера с интересом разглядывала себя рядом с Турчковым, и фантазия уводила ее в дали дальние. Вот они идут никольской улицей, и Турчков ведет ее под руку, он стал высоким и крепким, завидным стал мужчиной, а все равно ему не обойтись без Вериного покровительства и подмоги. Вот они прогуливаются по районной столице, и вдруг возле галантерейного магазина им попадается Сергей, а рядом с ним востроносая женщина, невзрачная и неопрятная, даже с синяком под глазом. Он видит их с Турчковым, и все понимает, и жалеет обо всем, ох, как жалеет… «Фу ты, чушь какая! – оборвала себя Вера. – Лезут же в голову глупости». В последние дни с ней происходило удивительное – никогда раньше она не была такой мечтательницей и фантазеркой, как теперь, уляжется отдохнуть или присядет в своей комнатке окну – и непременно начинаются утешительные фантазии с лихими сюжетами, сладостные миражи в никольской пустыне. Потом от них было не теплее и не легче, но и не так черно, и не так страшно, а жизнь нынешнюю они хоть на время застилали дымовой завесой.

Вера вздохнула. Все это если бы да кабы. Все это чепуха. Турчков сделал ей предложение. Дождалась. Первое предложение в ее жизни – слова Сергея в счет не шли. Смешно. А еще б смешнее было, если бы она когда-нибудь стала женой Турчкова. Впрочем, кто знает, как может повернуться ее жизнь, и что теперь загадывать! Но неужели Турчков влюбился в нее? Вот уж к кому она никогда не относилась серьезно: лопоухий соседский мальчишка, мученик пианино, губошлеп и маменькин сынок всегда вызывал у нее если не иронию, так усмешку. Правда, она над ним не издевалась, он был добрым мальчишкой. Но какая уж там могла быть у него любовь?

Однако Вера с некоторым удовольствием повторила про себя слова Турчкова: «То любил тебя, то ненавидел…» Нет, она этого не заметила, не почувствовала. Впрочем, вспоминается, говорил Турчков ей какие-то странные слова, в чем-то упрекал ее, выскочил вдруг из комнаты, взглянув на нее перед этим сердито и жалко, – тогда, значит, он и ненавидел? Тогда, наверное. И она желала в те минуты его успокоить, ублажить его, объявиться ему старшей сестрой и опекать его, а ведь от жалости, от желания покровительства слабому женщине до любви – два шага… Но тут же Вере на память пришло то страшное, и все прекратилось, фантазии спалило прихлынувшей ненавистью. «Нет, – думала Вера, – они для меня не люди. Они меня не жалели, отчего же мне теперь их жалеть? Пусть все расхлебывают сами и не ждут от меня ни прощения, ни доброты». Впрочем, в сердитых Вериных мыслях не было сейчас прежней решимости.

16

А Турчков в это время ехал в электричке до платформы Текстильщики, откуда он к своему заводу обычно добирался на метро. Чувствовал Турчков себя опустошенным. Душу его, правда, чуть-чуть теплило сознание, что он сделал то, чего ему хотелось и чего раньше он бы не отважился сделать. Ему казалось, что сегодня он с горем пополам шагнул на первую ступеньку лестницы, которую сам себе построил в мыслях. Ему было легче оттого, что он сказал Вере о своей любви к ней, и теперь эта обреченная любовь словно бы меньше беспокоила его. Однако на самом деле Вера могла подумать, что его привела к ней корысть, судорожное желание ухватиться за соломинку… Ну, нет, у нее же есть ум, успокоил себя Турчков, не может она считать его совсем бессовестным. А впрочем, пусть считает. Пусть. Вот пройдут годы, он исполнит свою программу, станет человеком, встретит Веру, и, может быть, ей придется тогда пожалеть, раскаяться, прозреть наконец. Но он будет великодешен… Ах, что мечтать, что тешиться будущим, отругал себя Турчков, ведь все это без толку и стыдно. Однако он знал, что еще не раз его воображение нарисует ему встречу с Верой через десять лет и любые повороты событий в той будущей жизни одинаково доставят ему удовольствие. Или, по крайней мере, поддержат его душевное равновесие.

Потому еще Турчкову хотелось заглядывать в будущее, где он обещал себе стать хорошим и благородным человеком, что в сегодняшнем и тем более во вчерашнем ничего утешительного увидеть он не мог. Мерзость одна там и была.

День рождения непременно вставал перед глазами. Вспоминать о том, что произошло в конце вечера, Турчков просто боялся, – бывает, привидится тебе в полудремоте окровавленное или мертвое лицо близкого человека, ты сейчас же в холодном поту гонишь сон и стараешься думать о чем-нибудь постороннем и мелком, о футболе, например, или о новом галстуке, вот и Турчков от первого же видения своего разбойства шарахался подальше: «Чур, чур меня!»

Но и то, что происходило в доме Колокольникова раньше, когда гости еще пели и веселились, вспоминать было не легче, хотя этих воспоминаний Турчков старался не гнать. Чаще иных мелькало в тех видениях наглое лицо Рожнова, оно оживало, рожи корчило Турчкову, подмигивало бесовским глазом, а иногда как будто бы и легкая, летающая рука Рожнова опускалась Леше на плечо и ехидный голос звучал опять: «Ну, тютелька, как дела? Не пора ли мужчиною стать?»

И сосунком, и тютелькой, и маменькиным сынком да еще черт-те кем звали его никольские сверстники, и только девчонки – Лешенькой. Еще в детсадовскую пору, когда все дети вокруг него были как дети – в разбитых ботинках и штопаных одежках, перешитых из послевоенных обносок, а мать выпускала его из дома в крахмальной панамке и с золотистым бантом на груди – липучкой для насмешек, – еще тогда попал он в недотепы, и на всю жизнь. Помнил он, как взрослые парни заперли его с соседской семилетней девчонкой в заброшенный сарай, вонявший кислой гнилью прелого сена и куриным пометом, а выпустив, объявили, что теперь они муж и жена, и Лешенька поверил и разревелся… Из гармошечной трубки осоавиахимовского противогаза резали «блох», устраивали на мелочь или на шелобаны «блошьи скачки», и уж непременно Лешины «блохи» были неудачницами, развертываясь, прыгали ниже всех, а то и вовсе не прыгали. На шелобаны же, щелчки и оттяжки, с маслицем и сухие, никольские парни росли умельцами. И в расшибаловку и в жошку, и в отмерялу Лешенька играть не хотел, знал от матери, что эт