С утра до вечера и с вечера до утра вперив неподвижный взгляд в вечность, он, как смиренную нескончаемую молитву, тихо повторял лишь одно-единственное слово: «Хара»[132] - священное имя безжалостного Шивы, - дабы всемогущий бог смерти освободил его наконец от тела, от этой вечно чего-то жаждущей, ненасытной и кровожадной плоти.
В имя «Хара» несчастный вложил все: и неистовое пламя, сжигающее его желудок, и свое беспредельное отчаяние, и мучительный гнет человеческой доли - он до тех пор возглашал предвечное имя, пока каждая клеточка его изможденного тела не стала вторить ему, потом все эти голоса слились в один ни на миг не прекращающийся, кажется, заполнивший собой всю видимую и невидимую Вселенную вопль об избавлении.
Глас вопиющего в пустыне...
Когда же на сороковой день кроваво-алое солнце замерло вдруг посреди небосклона, аскет почувствовал по бешеным ударам своего сердца и по той буре, которая бушевала в его сознании, что пришел конец...
Иссохший язык его отвердел и уже не мог выговаривать имя «Хара», а в стекленеющих глазах застыло жуткое выражение агонии; Лалаладжпат-Рай покачнулся и уже готов был рухнуть ничком, и вот воздвигся пред ним огромный, как Вселенная,
тысячеликий святой и совершенный Матсиендра, и Млечный путь казался лишь седеющей прядкой на его виске...
И утолил он голод взалкавшего аскета хлебом небесным, а жажду его неизбывную - вином небесным. Хлеб для тела, вино для духа.
И вошел он в него, и облекся плотью его, и стал им.
И воззвал он к подвижнику его же устами: - Отныне не можешь ты взять чужое, даже если бы было на то твое желание. Ибо, воистину, все, что ты видишь в себе и вне себя, - это ты сам: «Tat twam asi»; мир стал телом твоим, и всякая вещь в нем - это ты сам: «Tat twam asi». И даже если ты убьешь родителей своих и вкусишь от плоти детей своих, то и тогда не ляжет на тебя грех смертоубийства, ибо они - это ты сам: «Tat twam asi». Как может убивать и грабить тот, кто есть все: «Tat twam asi»? Чья плоть стала телом мира?..
Разбуженный нежным поцелуем своей супруги, господин коммерческий советник долго не мог прийти в себя, тупо уставившись на протянутую ему телеграмму. Расправив онемевшие члены, он рассеянно провел ладонью по лбу и шее и тут же с омерзением отдернул руку - все его тело было покрыто липким, противным потом.
По оконным стеклам барабанил град, а комната, погруженная в глубокий сумрак, то и дело озарялась ядовито-желтыми вспышками молний.
Стряхнув последние остатки сна, господин Хинриксен с нетерпением вскрыл депешу, но едва пробежал ее глазами - и мертвенная бледность расползлась по его вытянувшемуся лицу; когда же из его груди вырвался мучительный, нечленораздельный стон, стало очевидно, что сраженный неприятной новостыо глава «Всеобщей филантропической инициативы» отчаянно борется с апоплексическим ударом, который, ввиду более чем солидной комплекции финансиста, мог легко повлечь за собой самые непредсказуемые и роковые последствия.
Оглушительный раскат грома до самого основания потряс роскошную виллу, как бы вторя хриплому возгласу «крах» -
единственно вразумительному слову, в которое оформились бессвязные звуки, срывающиеся с искаженных судорогой губ господина коммерческого советника: из телеграммы явствовало, что паника, внезапно вспыхнувшая на фондовой бирже, в течение считанных минут поглотила почти все его состояние...
Не способный шевельнуть ни рукой ни ногой, не говоря уже о том, чтобы более или менее трезво осмыслить ситуацию, господин Хинриксен невидящим взглядом уставился прямо перед собой, и тут - о чудо! - ему явилась сотканная из света и, по всей видимости, принадлежавшая его бессмертной душе длань, которая, как когда-то в Вавилоне на пиру царя Валтасара, начертала на стене огненные письмена: «Tat twamasi - ты есть все! Всеобщая филантропическая, выше нос! Чуешь, откуда ветер дует?» - и сей же миг бесследно растаяла в воздухе...
И вот чудесное озарение посетило господина коммерческого советника: снабженный поистине неограниченными полномочиями на все случаи жизни, он на протяжении многих лет являлся, в сущности, единовластным распорядителем гигантских сумм - это были вклады и пожертвования, внесенные в фонд его благотворительной фирмы в пользу сирот, нищих и одиноких, всеми покинутых стариков, - но с течением времени настолько привык к финансовой поддержке этого огрохмного капитала, что даже как-то забыл о его существовании.
А ведь достаточно было пометить кое-какие фондовые счета задним числом - маленький безобидный бухгалтерский маневр, - и тяжелые последствия биржевой лихорадки ложились уже не на утомленные непосильной ношей плечи директора «Всеобщей филантропической инициативы», а плавно перераспределялись на всех без исключения подопечных вверенного ему фонда.
- Ну конечно! Какого рожна я голову-то себе морочил! Это ж как дважды два: «Tat twam asi»! Ведь вся эта нищая братия, обретающаяся в ночлежках, богадельнях и сиротских приютах, - это я сам! - хлопнув себя по лбу, ликующе возопил господин Хинриксен. - К тому же внешний мир не более чем иллюзия! Хе-хе-с! Вот уж не думал не гадал, что эта индийская белиберда таит в себе настоящий кладезь бесценной премудрости! - И все еще под
впечатлением открывшейся ему истины, изумленно добавил: - Особенно этот трюк с «Tat twam asi»! Это же просто гениальный ход, с ним такие аферы можно проворачивать, которые никакому Шиве не снились!..
И вот так же внезапно, как налетела, гроза кончилась, сквозь последние, уносящиеся вдаль тучи весело проглянуло золотое светило и над похорошевшей, омытой струями дождя землей нежным, трепетным нимбом воссияла радуга.
Остановив пробегающего мимо слугу, воспрявший духом финансист, довольно потирая руки, отдал приказ:
- В честь старины Матсиендры немедленно заморозить бутылочку шампанского!
Отныне господин коммерческий советник Куно Хинриксен даже в самых сложных ситуациях оставался «хозяином положения» и до конца своих дней гордо называл себя убежденным приверженцем индийской веданты.
ГОРЯЧИЙ СОЛДАТ
Армейские медики сбились с ног, пока прооперировали всех раненых из Иностранного легиона. Ружья у аннамитов были до того скверные, что сквозные ранения практически отсутствовали - почти все пули если уж попадали, то так и оставались в телах бедных легионеров, и без серьезного хирургического вмешательства извлечь их не представлялось никакой возможности.
Хорошо еще, что теперь даже те, кто не умел ни читать, ни писать, знали о грандиозных достижениях современной медицины и потому безропотно укладывались на операционный стол - впрочем, ничего другого им и не оставалось.
Большая часть, правда, умирала, но не во время операции, а позже, и виноваты были, разумеется, аннамиты - «эти варвары не подвергают свои пули антисептической обработке, либо болезнетворные бактерии оседают на них уже в полете».
Так полагал в своих рапортах маститый профессор Мостшедель, по решению правительства и в интересах науки сопровождавший иностранный легион, и других мнений на сей счет быть не могло.
Благодаря принятым профессором энергичным мерам солдаты и туземцы теперь робко понижали голос до шепота, рассказывая друг другу о тех чудесных исцелениях, которые совершал мудрый индийский отшельник Мукхопадайя.
Перестрелка давно закончилась, когда две женщины-аннамитки внесли в лазарет последнего раненого. Им оказался рядовой Вацлав Завадил, родом из Богемии.
А когда валившийся с ног дежурный врач хмуро поинтересовался, откуда это их принесло в столь поздний час, женщины рассказали, что нашли Завадила лежавшим замертво перед хижиной Мукхопадайи и попытались вернуть к жизни, вливая в рот какую-то странную, опалового цвета жидкость - единственное, что посчастливилось отыскать в покинутой лачуге факира.
Обнаружить какие-либо раны врачу не удалось, а на свои вопросы он получил в ответ лишь нечленораздельное мычание, которое принял за звуки неизвестного славянского диалекта.
На всякий случай назначив клистир, бравый эскулап отправился в офицерскую палатку.
Веселье у господ офицеров било ключом - короткая, но кровопролитная перестрелка нарушила привычное однообразие.
Мостшедель уже заканчивал небольшой панегирик в честь профессора Шарко - хотел потрафить присутствующим французским коллегам, чтобы эти лягушатники не слишком болезненно реагировали на превосходство германской медицины, - когда в дверях появилась индийская санитарка из Красного Креста и доложила на ломаном французском:
- Сержант Анри Серполле - летальный исход, горнист Вацлав Завадил - лихорадка, 41,2 градуса.
- Ох уж эти лукавые славяне, - буркнул дежурный врач, - ни одной раны - и эдакая горячка!
Получив распоряжение засунуть в пасть солдату - разумеется, тому, что еще жив, - три грамма хинина, санитарка удалилась.
Упоминание о хинине послужило профессору Мостшеделю исходным пунктом для пространной ученой речи, в коей он восславил триумф науки, сумевшей разглядеть целительные свойства хинина даже в грубых лапах туземцев, которых природа, словно слепых кротов, ткнула носом в это чудодейственное средство. Ну а потом его понесло... Оседлав своего конька, он пустился рассуждать о спастическом спинальном параличе; когда глаза слушателей стали уже стекленеть, санитарка появилась вновь.
- Горнист Вацлав Завадил - лихорадка, 49 градусов. Необходим термометр подлиннее...
- ...который ему уже не понадобится, - усмехнулся профессор. Штабс-лекарь медленно поднялся и с угрожающим видом
стал приближаться к сиделке; та на шаг отступила.
- Ну-с, господа, извольте видеть, - повернулся он к коллегам, - эта баба в бреду, как и солдат Завадил... Двойной припадок!
Насмеявшись вволю, господа офицеры отошли ко сну.
- Господин штабс-лекарь просят срочно пожаловать, - гаркнул вестовой профессору в ухо, едва лишь первые солнечные лучи позолотили вершину соседнего холма.