Производственный роман — страница 33 из 91

Таинственные, глубокие цвета внутренней комнаты, золотые полоски пробивающегося солнечного света оказали на него сильное успокаивающее воздействие; коричневые, зеленые, приглушенные желтые — спешил перечислять он. С близкими и дальними родственниками, подтягивающимися к столу, он здоровался, а потом вдруг помчался в туалет, сказав, что помоет руки. Он еще услышал, как Йозеф Веверка вслед ему слащаво произнес: «Сотвори себе, Петерке, что-нибудь прекрасное, благородное». Он всегда так говорит, и немного обижается на него. «Знаешь, Гиттушка, его засасывает эдакая мужская грусть». Женщина пожала плечами. (Йозефа Веверку с Фрау Гитти связывали более тесные узы родства, чем с мастером.) Йозеф Веверка, можно сказать, каждый Божий день вторгался в «настоящее время» семьи мастера (малой семьи), он приносил лукошко яиц, иногда редиску, хотя мастер говорил ему, что «у них этого полно», дак, если полно, сынок, что не даешь, у нас в хозяйстве редиска, может, играет важную роль, поправлял скатерть на столу и плюхался в любимое кресло мастера, информируя их оттуда о семейных хлопотах, или сразу выгребал из нагрудного кармана отвертку и начинал чинить какую-нибудь сломанную вещь или такую, которой, по его мнению, не помешала бы рука специалиста; вначале курил вонючие сигареты, затем устраивал чтение — сопровождая его т. н. невольным кашлем и похаркиванием — специальных журналов, которые он, как «Непшпорт», доставал в смятом виде из лоснящегося пиджака искусственной кожи, о раке гортани, симптомах, шансах и т. д. «Хиттушка, ива, хорошо, что он не задает вопросов!» — «Не говори так о… — е». Когда он — в скором времени — начинал собираться домой, то каждый раз бросал упреки в адрес руководителей страны и мадам Гитти: первым за то, что продали страну за понюшку табаку, вторую за то, что никогда не поливает пальму панданус.

«Но я и в самом деле не руки мыл, а писал». Выходя из туалета, он столкнулся с матерью, как раз отправившейся на его поиски. «Руки вымыл?» — спросила седеющая матрона с подозрением, сдобренным беспокойством. Да уж богатый жизненный опыт смогла передать сыновьям эта благородная женщина, но мытье рук, в современном наполненном бациллами мире, туда точно не относилось. (Бывает, когда мастер чувствует, что руки у него уже липкие, или не чувствует этого, но, решительно потерев пальцы, отделяет от ладони или от самих пальцев черные катышки, тогда да. Это тоже такое очеловечивающее краткое мгновение.) «Естественно, вымыл», — ответил взрослый сын и взял мать под руку. «Представляешь, сынок, — мать стала выкладывать наболевшее, — здесь был этот сукин сын, твой футбольный друг». — «Франц?» Женщина кивнула; воспоминание о нем вызвало у нее раздражение. «Приходит он, потому что я, ты знаешь, попросила его помочь, едва здоровается, и когда я на этих своих старых, дряхлых ногах за ним доплетаюсь, уже стоит перед кафелем, трясет головой и говорит мне: Мое почтение, здесь придешься долбить!» Мастер подскочил и выдал одну историйку: «Он работал в жилконторе. Знаешь, сколько зарабатывал этим «мое почтение — здесь-придется-долбитъ»? Проходит одиннадцатиэтажный дом, до одиннадцатого этажа, пардон, нижний жилец, пардон, предъявляет какую-то бумагу под копирку, в подтверждение, что он официально, оп, и уж грустно стоит перед кафелем, уже примеряется движение. Мое почтение, здесь придется долбить. Хозяйка поправляет волшебный халатик и, глубоко заглядывая Францу в глаза, спрашивает, нельзя ли договориться. Можно, говорит ожидающе Франц. Двадцатка, минимум». — «В общем, я сразу ему сказала, чтобы он шел оттуда, сломан-то кран». — «Прокладка?» — «Ишь ты, какие слова знаешь. Раньше ты этого не знал… Однако, сынок, этот твой друг! Делает он, как ты говоришь, прокладку, потом мы садимся, я приношу ему стакан вина, и тогда этот твой друг начинает разговор о том, что ему всегда нравились женщины старше него; я, разумеется, ни о чем не подумала, только, знаешь, он так начал смотреть на мою грудь, смешно». Чудесная женщина покраснела. «Потом полез в брюки… слушай, я таких грязных брюк еще не видела… в карман и достал оттуда какую-то ветошь, дескать, это настоящий жемчуг, который он вроде как нашел в канализации». С этими словами женщина неожиданно раскрыла ладонь — и в ней была жемчужина! Мастер громко расхохотался, схватил, накрыл материнскую руку своей и сверху сжал ее в кулак, как в скорлупу. Итак, по очереди сверху вниз: его рука, рука матери и в самой глубине найденная в канализации жемчужина. Люди, собиравшиеся по инициативе фрау Гитти и хлопотливого отца мастера, по сути дела, ждали только их: мать и сына; за исключением Йозефа Веверки, который своим тихим ястребиным носом уже вынюхивал что-то вокруг стола. Остальные все еще шушукались — перешептывались.

«Ты послушай только, сынок, какой мне приснился сон. Мы были здесь, в этой комнате. Вроде бы это было днем, но все лампы горели. — Она показала лампы. — И было очень много кроватей. Все медные. Блестящие медные кровати, а между ними втиснуты кресла. Но все покрыты белыми покрывалами». — «Чтобы не испачкались! — с неожиданным раздражением процедил он. «Прямо как Йозеф Веверка. Он тоже. Всегда их стелит». — «Но настолько тесно, понимаешь, что едва можно пройти. Только прижавшись, боком. В одном кресле сидел Матьяш Ракоши. От головы исходило сияние, мы разговаривали. Вы тоже так много переводите, уважаемый Матьяш, как и мой Матьяш, спросила я его. Я сидела на медной кровати, сжав колени. О да, ответил Ракоши, только вот я… и пожал плечами. Да, конечно, прочитаем в газете. Мне холодно, сказал Ракоши и накрылся коричневой, шуршащей ветровкой. В тот момент я опомнилась и проскользнула между кроватей. Сейчас принесу кофе, крикнула, обернувшись. А пока вы поговорите, мужчины». — «Чего, папаня тоже там был?» — «Да. И не говори папаня. Вот, и тогда я зашла в ванную, чтобы зажечь огонь, потому что гостю холодно. Но перед поленницей лежала большая черная собака, а на спине у нее маленький ягненок. Когда я входила, собака выскользнула, два Матьяша тотчас же устроили из кроватей баррикаду и спрятались за ней. Баррикада оказалась такой хорошей, что у них прибавилось смелости, и они стали дурачиться и лаять из-под кровати. А я даже ягненка боялась! Но как после этого выглядели их рубашки! У твоего отца еще куда ни шло, а вот у бедного Ракоши!»

«А мне приснилось, — грубо накинулся он на ожидающую мать, — что Лаци Надаи показывал сумку, которую можно вешать на плечо. На ней написано: Москва 1980. Со смехом показывает на чудесную пагоду, из строительного конструктора «Мэрклин». Что это? Смеется, как ребенок. Потому что ее, эту пагоду, я всегда передаю хозяйке дома, говорит он и кланяется, как герцог Кероуак, и если потом после прошусь переночевать, меня с легкой душой пускают, зная, что я не пробуду дольше положенного времени, здесь ведь пагода. Лацика, милый мой, что это за ити-отизм? — Вот что мне приснилось».

Женщина слушала, немного обидевшись на то, что они в таком темпе проскочили ее сон. Он подключался (не один раз). «Милая Лилко, — сказал он со строгостью человека, принявшего решение, — довольно вести праздно-размеренную жизнь, — (тут женщина состроила кислую мину), — каждое утро записывай, что тебе приснилось». — «Но бывает, — что мне не снится ничего, бывает, что забываю». — «Матушка, тогда ничего не записывай. Но никаких прибавлений, никаких убавлений. Что скажешь? Напишем об этом книгу, я облеку все в художественную форму, и деньги посыплются!» Мастер обнял мать и хотел было закружить ее в воображаемом вальсе, а она взяла и не далась. «Ты с ума сошел, сыночек», — стыдливо, с гордостью улыбалась она. «Видите, друг мой, я мыслю теперь одной литературой. Скажет кто-нибудь что-то безобидное, а я как паук-крестовик: дай ему! Что за хромоножие!» Однако я очень хорошо знаю, что скрывается за этим самокритичным выпадом.

Собственное сердце! Потому что на тот момент мать мастера была очень плоха. Дело и не в конкретной болезни, а скорее в том, что ей не хотелось поправляться. «Как хорошо сейчас все складывается, а я уже ничего больше не могу выдержать», — говорила она, опираясь на множество подушек, и изумительные кошачьи глаза наполнялись слезами. «Ну, не надо, мамочка», — говорили ребята, и гладили ослабевшую руку, и шли по своим делам. Но когда врач уже хотел поговорить с мастером как мужчина с мужчиной — нужно было что-то предпринимать, — тогда последовало чудаковатое предложение мастера о соавторстве. Вот как надо, значит, это воспринимать.

«Хорошо выглядишь, киска», — шлепнул Эстерхази свою мать, там, где обычно шлепают потаскушек; женщина кивнула и, опершись на сына, проковыляла (сужение сосудов?) к праздничному столу, который ломился от множества земных благ. Отец — седовласый журналист — воскликнул: «Дьердь!» Марци, вылезший с сонной физиономией, подтолкнул своего самого старшего брата: «Желваки на скулах». Это был известный признак того, что отец нервничает. Сколько подзатыльников, послуживших хорошим уроком, было получено вслед за этим в свое время. С тех пор расстановка сил переменилась, но и сейчас души переполняет глубокое почтение при виде мускулов на отцовском лице, что возможно, лишь когда жилы натягиваются и поднимают щетинистую кожу на поверхности лица (что, если рассматривать причину, означало сильное сдавливание зубов), как если бы в голове сцеплялись скрытые проволочки; каналы гнева (иными словами). Отношения между отцом мастера и господином Дьердем не были безоблачными, с моей точки зрения, и в качестве непрошенного адвоката («ива его мать, mon ami») могу рассудить, что причиной тому послужило столкновение суверенного характера господина Дьердя, а также авторитарных поползновений отца.

Für alle Fälle[36] за этим вспыльчивым выкриком: Дьердь! — «скрывались долгие годы противостояния». «Желваки на скулах», — повторил господин Марци прежний сигнал опасности. В этот момент мастер, движимый внутренним чувством, сиганул с торжественного сборища. «Пэссподи», — воскликнул он заранее, И вправду, как только он открыл какую-то дв