Произвол — страница 37 из 108

– Не бойся, я крепкая, – уверяла я его. – Мне нравится, когда из-за тяжести твоего тела заканчивается воздух в легких.

Он недовольно скривил губы.

– Не хотелось бы, чтобы ты умерла от удушья прямо подо мной. Как я объясню этот случай своей следующей любовнице?

Я расхохоталась. Взгляд Андрея поплыл от удовольствия. Он говорил, что у меня сексуальный смех. Тихий такой, грудной, переливчатый. Мне льстили его комплименты, поэтому я смеялась чаще, с удовольствием.

Волны омывали наши переплетенные тела, а мелкий песок зарывал меня глубже и глубже, словно трясина. Я закинула ногу на Андрея и лениво скользила ей вверх-вниз. Белое платье вымокло насквозь и к тому же бессовестно задралось до бедер. Но разве это имело значение? Как и то, что тонкая ткань просвечивала?


Юровский медленно сглотнул, как если бы наяву увидел представление, разыгравшееся в моей голове.

«Какие отношения связывают его с Катей? – терялась я в догадках. – Привязан ли он к ней? Любит ли ее? Что он вообще испытывает? Ностальгию по беззаботной студенческой поре? Обыкновенное пошлое влечение мужчины к женщине? Или в нем екнула прежняя влюбленность?»

«А ты сама-то что чувствуешь?» – спросила я также у себя.

Внезапно Юровский вздрогнул, сбрасывая наваждение. Мечтательное выражение лица сменилось хмурым, отчужденным, в общем его привычным. Начальник сверил время по часам, развернулся и вышел, не проронив ни слова. Когда дверь захлопнулась, до меня докатился ледяной воздух с улицы.

Вода в котле кипела.

                                           * * *

Новогодняя эйфория длилась недолго. Ближе к Рождеству температура опустилась до 49 градусов ниже нуля. Жирный плов с печеньем давно переварились в алчных желудках заключенных, спирт вывелся из их крови, светлые воспоминания о праздничном вечере поблекли в короткой памяти. Протестная инфекция разбушевалась с новой силой. Асю, отправленную за составление контрреволюционных записок в штрафной изолятор и ожидавшую нового суда, поставили на пьедестал народного героя. Агния, догадываясь, что в бараке имеется стукач и, скорее всего, не один, тем не менее продолжала выступать. За последние недели она поднаторела в ораторском искусстве и теперь умело заражала возмущением даже самых смирных женщин. Нейтралитет сохраняли единицы – и то в большинстве своем обслуга, работавшая в теплом помещении и имевшая доступ к придурочному закутку в столовой, где подавали пончики и мясные супы.

Кризис наступил 28 января. Поначалу было спокойно. Бригады покорно отработали целый день, выполнив норму. К вечеру они стали возвращаться, но до баз не дошли и, не поужинав, не оправившись, собрались в еловой рощице, той самой, что укрывала дом полковника. Люди стягивались отовсюду, образуя кучную толпу. Они не реагировали на приказы конвоиров, отворачивались от винтовок и карабинов, пропускали мимо ушей угрозы начальства. В рое заключенных находились мужчины, женщины, подростки, люди всех мастей, калибров и статей. Охотно примкнули фитили, они же доходяги (им было нечего терять). Там были Наташа, Журналистка, там были Эмигрантка и Парикмахерша, там были почти все, кого я знала и с кем дружила. Я понимала, почему они подхватили бунт, и сама бы, если бы до сих пор катала тачку, встала с ними плечом к плечу. Я должна была гордиться их смелостью. Однако вместо этого я ощущала ноющую тревогу. Что-то подсказывало мне, что сегодня мирного соглашения не будет, и это пугало меня – до чертиков. Миски я мыла машинально, старательно прислушиваясь и ожидая вестей. Подробности того бунта мне довелось узнать только на следующий день.

Лагерники галдели, топали, они были настроены одинаково решительно и безжалостно. Мы слышали их с кухни, так они шумели. Вохровцы окружили стихийную сходку плотным кольцом, чтобы в станке не началась паника, и держали оружие наготове. Примчался начальник особого отдела старший лейтенант Дужников, или кум, как мы его называли. Он напоминал своим полным телом и плоским широким лицом с огромным ртом и маленькими высокомерными глазенками самца орангутана. Дужников неуклюже переваливался и шумно сопел, пробираясь к избе полковника.

Через четверть часа Юровский вышел на веранду своего дома. Гул голосов утих. Полковник стоял один против сотен. Зэки и охранники не сводили с него пристальных взглядов. Как тогда, в августе на лесоповале, он держался прямо и открыто; только сейчас его лицо не было добродушным – оно было напряженным, сухим, суровым. Теснясь в скопище и запрокинув головы, заключенные ждали реакции начальника.

– Я вас слушаю, – железным тоном сказал он, сдвинув темные брови.

Из первого ряда выступил молодой мужчина – бывший прораб Гуревич, пониженный после истории с насыпью до обычного рабочего.

– Мы пришли, чтобы выразить несогласие с нормами выработки, – начал Гуревич неуверенно, но потом взял себя в руки. – Мы хотим напомнить вам, уважаемая администрация, что мы хоть и признаны отбросами общества, мы хоть и лишены всяческих прав и носим клеймо врагов народа, все равно мы – живые люди. А вы заставляете нас прокладывать железную дорогу в диких, нечеловеческих условиях! Вы торопите нас постоянно, ускоряете темпы работ. Вот у путеукладчиков норма была – один километр за смену. Мало! На двести метров увеличили. Снова мало! Еще на двести… Та же история и с насыпями. Но условия труда почему-то никогда не меняются. Нам не дают поблажек в морозы, нам не увеличивают пайку, нас отказываются лечить, только если не совсем при смерти… А мы не хотим быть расходным материалом! Правильно, товарищи?

Толпа загорланила в поддержку.

– А еще двадцать пять сверху каждому вы не хотите?! – гаркнул старший лейтенант Дужников, встав рядом с полковником на веранде и достав пистолет из кобуры. Его не смущало собственное самоуправство – он подчинялся не начальнику лагеря и даже не начальнику стройки, а напрямую третьему отделу ГУЛАГа. – Или сто первой бригаде вас передать?

Сто первой бригадой у нас называли могильщиков.

– Продолжайте! – сказал полковник бывшему прорабу.

– Согласно правилам, работы полностью сворачиваются в минус сорок пять без ветра, в минус сорок при слабом ветре и в минус тридцать пять при сильном ветре, – уже менее уверенно продолжал Гуревич, не смотря на особиста. – В минус двадцать пять вводится сокращенный рабочий день. Так вот, ни для кого не секрет, что конвой определяет температуру по-своему. В минус двадцать пять мы работаем всегда полный день. Когда становится холоднее, начинаются споры: есть ветер или его нет, сильный он или не сильный. Вохра соглашается с тем, что ветер есть, только когда нам трудно держаться на ногах, такие порывы мощные. Три дня назад нас вывели в минус сорок девять, потому что конвой посчитал, что на градуснике минус сорок четыре. Так вот, мы требуем, чтобы участки закрывались в минус тридцать при слабом ветре, а в минус двадцать пять рабочий день сокращался до четырех часов вне зависимости от того, выполнена норма или нет.

– Это невозможно! – возразил изумленный полковник. – В таком случае у нас стройка простоит без дела ползимы – а вы помните, я полагаю, что зима в Заполярье длится девять месяцев? Послушайте, всем нам известно, что условия Крайнего Севера очень сложны для работы. Но у нас есть четко оговоренные сроки сдачи участков, и мы, как бы нам ни было тяжело, обязаны в них укладываться. Нам…

– Я не договорил, гражданин начальник, – перебил его строитель. – Также мы требуем повысить нормы питания ровно в два раза. И чтобы каждый день нам подавали рыбу или мясо.

– Пф!.. – фыркнул кум. Толстые губы его растянулись в зловещем оскале, глазки блестели жаждой крови. Он не понимал, почему полковник все еще слушает эту чушь.

– Питание обязательно будет улучшаться, это я вам могу гарантировать, – взял слово Юровский. Он глядел прямо в глаза то одному, то другому гулаговцу, выделяя его из серой массы, заставляя его почувствовать себя не частью толпы, а человеком, личностью, имеющей право заявлять о себе. – Но улучшение будет постепенным. Не все свободные граждане сегодня едят столько, сколько вы, неужели вы забыли об этом? Кто пережил голод в сорок шестом, тот был рад получить килограмм хлеба в лагере… Вы просите о том, что я не в состоянии вам дать ввиду непростого положения в стране. Я не могу устраивать вам каждый вечер пир подобно новогоднему, но на данный момент делаю все, что в моих силах, чтобы вам было хоть немного сытнее. Я рассчитываю, что уже к зиме следующего года…

– К зиме следующего года! – ахнула толпа. – Мы не доживем!

– А сами-то жрут от пуза! – заорала одна из женщин, сверкая глазами. – Икра им поди уже в горло не лезет! А для нас куска хлеба жалко!..

– К зиме следующего года – это слишком поздно, – выразил общее недовольство Гуревич. – Потому что, как верно подметили мои товарищи, мы до нее можем и не дотянуть. Мы настаиваем на немедленном выполнении всех наших требований или же с завтрашнего дня объявляем забастовку. Всех нас вы не перебьете, иначе кто будет график выполнять?..

Неровно задышав, Юровский ударился в долгие монотонные объяснения; он пытался растолковать заключенным, что правила диктует Москва, а улучшение условий труда – последовательный процесс, при котором нельзя рубить с плеча. Заключенные же его не слышали и не слушали. Они считали, что начальник обманывает их, старается обвести их вокруг пальца своими витиеватыми, утаивающими истинный смысл речами. Вскоре голос Юровского поглотил гул раздраженного народа.

– Свободу штрафникам! – завопила Агния, воздев к черному небу натруженную руку. – Мужики не виноваты, что их морят голодом! И хорошо, что они разнесли тот чертов магазин! Нам не достанется – и начальникам пусть не достанется!

– Не достанется! Не достанется! – вторила толпа. – Свободу штрафникам!

– Расстрелять всех! – метнул Дужников полковнику.

– Свободу Асе! – раздался зов Агнии, и скопище отозвалось эхом ее зова.