Спустя годы он, доказав свою преданность и заслужив доверие, дорос до заместителя Бардинского. В 1944 году после того, как авторитета посадили за подделку продовольственных карточек, пропусков и документов, воспитанник короновался на место старшего. До Ромы позже тоже добрались. То была его вторая ходка, но теперь уже не в роли мелкого грабителя, а в роли вора в законе. Прибыв в Ермаково, Мясник быстро снискал уважение среди своих и стал их главарем. Группа блатных под началом Ромы расширялась, причем расширялась до волнующих управление масштабов.
И хотя Зайцев не первый год жил в бараке Мясника, на его лице так и не появилось характерного для всех блатных налета. Самонадеянностью, эдакой развязностью, скрытой угрозой, блестевших в глазах уважающих себя воров, он не заразился. Петя был опрятен и не имел никаких наколок (по крайней мере в местах, открытых взору). Он не мочился вне уборной, не пил до беспамятства, не нападал на каэров и бытовиков, не приставал к девушкам, не ввязывался в потасовки; он был трудолюбив и не вызывал нареканий у начальства. Какой же из него уголовник? Какой блатной?
Петя сгребал снег в ведерки, когда я приблизилась.
– Ты чего здесь делаешь так рано, Петя? – спросила я, пытаясь одолеть зевоту.
Опешив, Зайцев вскинул голову. К нему редко обращались посторонние, особенно фраера, к коим я тоже относилась.
– Не твое дело, блядь! – прикрикнул он на меня без зазрения совести.
– Не мое, – спокойно согласилась я. Зайка стушевался, будто я назвала его по имени-отчеству. – Но если хочешь кипяточку, могу вынести.
– Не надо, – буркнул Петя, вновь склонившись над сугробом и заработав руками. Пышные щеки провисли и стали совсем огромными. – Тебе чего? Хуле прикопалась до меня? Иди куда шла!
Три ведра были заполнены с горкой. Мальчик хлопнул в ладоши, отряхнув варежки, затем схватился за ручки и побежал к мужской зоне. Снег под его валенками хрустел, ведерки лязгали, ударяясь друг о друга.
Я безразлично пожала плечами – что ж мне, в новинку мат выслушивать – и зашла на кухню. Как обычно, тут вовсю полыхал жар, разогревая остывший за ночь барак. Как обычно, огонь развела Ильинична, ведь она всегда приходила первой. Все было как обычно, кроме одного. Вместо аромата каши меня встретила тошнотворная, будоражащая желудок вонь, исходившая из котла, содержимое которого сосредоточенно мешала повариха.
– Чем это пахнет? – отпрянув, воскликнула я.
– Рыбный суп варю, – не поворачиваясь, пробормотала старуха.
– Рыбный суп по-другому пахнет, – ответила я. – Ты что, положила туда какой-то тухляк? Картошка сгнила? Морковь? Или рыбу с душком привезли?
Повариха погрузилась в размышления, похоже, прикидывая, можно ли со мной откровенничать или лучше подсластить пилюлю. Зловонный пар меж тем продолжал распространяться по кухне, но она его будто бы не чуяла.
– Все тут тухлое, аж самой противно, – призналась Ильинична.
– А чего ж на складе не списали просрочку? – развела руками я.
Она резко – настолько, насколько могла в свои годы – развернулась ко мне и, стянув с плеча мокрое полотенце, со шлепком бросила его на стол. Блеклые глаза ее горели бешеным пламенем. Я благоразумно попятилась назад.
– Списать, вот те придумала! Списать – это мы горазды! – бушевала Ильинична, надвигаясь на меня. – Вспоротые мешки свежей картошки списать – запросто! Банки со свиными консервами помяты – списываем не задумываясь! Вона еще хорошо – упаковки со сливочным маслом испачканы грязью, ну это уж и подавно в пищу непригодно! Зато гнилой лук пущай лежит себе…
– На складе списывают свежие продукты? – вставила я. – Кому это нужно?
– Ужель не догадываешься кому?
– Бессмыслица, – сказала я, понизив голос. – Будут еще наши начальники утруждать себя такими пустяками… Берут что душе угодно – мало ли на какие нужды. Кто им слово скажет? Они здесь власть, единственная и неоспоримая…
– Так-то оно так, – согласилась Ильинична, – но вконец оборзеть они тоже не могут. В документах-то должно быть все как по полочкам: что на кухню, что в утиль. Приходится изворачиваться, чтобы перед Москвой отчитаться.
– Вполне в духе Смородина, – не смогла я удержаться от замечания.
– Да он один списывает, что ли? Их здесь таких – вагон! И Полтавченко тут как тут был, и Михалюк, и конвоиры его вместе с ним. А завскладом поддакивал, кивал! – Негодуя, Ильинична начала бойко разбрасывать руками в стороны. – Дескать, негоже нам порченые продукты в пищу потреблять! Потравимся, господи прости! Я, может, и старая, но из ума пока не выжила. Нечего передо мной комедию ломать.
Ильинична положила половник, вытерла пот со лба и сама отодвинулась от смрадного котла. Губы-ниточки ее подрагивали от возбуждения. Минуту спустя она снова схватила половник и принялась нервно постукивать им по ладони.
– Нет, ну дураку понятно, что и Степанову кусок-другой перепадает! Смотрю ж, харю себе за последний год на посту заведующего отъел, коей у него в помине не было! Да пес с ними со всеми! Тьфу!
Старуха пронзила грозным взглядом охранников за окном, следивших, как пробудившиеся заключенные строятся в очереди к туалетам.
– Важно то, что после бесконечных налетов на склад для нужд кухни разве что тухлое и остается. Приходится брать самое порченое, у чего срок годности истекает. А когда дело доходит до продуктов, которые раньше были свежими, тогда и они пропадают. Замкнутый круг какой-то, ей-богу.
– Много списывают? – полюбопытствовала я.
– Еще бы! Бернштейн, ходок наш из отдела снабжения, особенно хорош: развращает заключенных девок, а в обмен за тесное знакомство подкармливает их чем-нибудь жирненьким, вкусненьким, сворованным еще до того, как оно добралось до склада. С голодухи с ним уж, кажись, почти вся женская зона перекувыркалась… И представляешь, они мне, подлюки, угрожают, – не унималась Ильинична. Видимо, кипело в ней давно. – Мол, рот на замок, никому ни слова… Ага, дрожу вся! Мне сто лет в обед, чего мне бояться? Что срок накинут? Что расстреляют в лесу?
И расхохоталась. Весело так, до слез.
На кухню вошла Шахло, за ней забежала и Света. Обе задержались; Лена и Фрося вообще еще не явились. Ильинична не терпела опозданий, но сегодня она не обратила на это внимания. Она глубоко, медленно вздохнула и громко, со свистом выдохнула. Успокоившись, повариха взялась мешать свой суп, словно это сделало бы его вкуснее.
В дверной проем сунулся старший нарядчик Буханков.
– Адмиралова – во второй лагерь, на раздачу! – скомандовал он.
На кухне женской зоны меня встретила повар Хлопонина. Ее помощница этой ночью слегла в лазарет с аппендицитом, и она осталась одна. Судомойка наяривала грязную посуду. Я натянула фартук и взялась за половник.
– Штрафники есть? – спросила я, открывая окошко.
– Да, Гаврилов предупреждал про Соломатину, – кивнула Хлопонина, вытирая розовый пористый нос. Гаврилов был трудилой в женской зоне.
У окна раздачи, которое выходило в просторную столовую, выстроилась плавно перекочевавшая от туалетов очередь. Я наблюдала вялые, безжизненные лица каждый день и научилась смотреть сквозь них. Они очень сильно жалят сердце, эти лица; имея под рукой огромный котел с едой, сложно не растрогаться и не доложить строителю лишний половник, особенно строителю знакомому и располагающему к себе, особенно после отчаянной январской попытки заявить о своих правах. Первый раз на раздаче я оплошала – мерила порцию не на вес, а на глаз, а поскольку глаз у меня щедрый, последним заключенным пришлось буквально соскребать со дна крупинки. Ох рассерчала тогда Ильинична!
Сегодня на завтрак каждой лагернице нужно было выдать миску супа (он, кстати, пах не лучше мужского, поскольку был приготовлен из той же партии рыбы) и дневную порцию хлеба – один килограмм. Бригадирши получали пищу на весь отряд и сами передавали ее подневольным, придурки же подходили поодиночке. С мастерской точностью – как-никак больше двух месяцев практики за плечами – я выливала в посуду нужное количество супа. Ни граммом больше, ни граммом меньше – таков был мой закон, и я честно его блюла. Несъедобное варево плескалось, источая гадкий запах, однако заключенные, топтавшиеся у окошка, не чуяли подвоха или уже привыкли за долгие годы отсидки. Они подгоняли меня нетерпеливыми взглядами и глотали слюну.
Еще одна партия была готова. Я поставила ее на перекладину и махнула рукой: можно забирать. Лицо бригадирши Тани Соломатиной вытянулось.
– Что за хрень! – во все горло закричала она.
Я отшатнулась. Стоящие в очереди встрепенулись.
– У вашей бригады сегодня штрафпаек, Таня, – сказала я, возвратив самообладание. – Значит, триста пятьдесят граммов хлеба на человека.
Я начала собирать партию следующей бригаде, но Соломатину мой ответ не устроил. Она с такой силой ударила по перекладине, что я чуть не выронила половник.
– Чего тебе? – спросила я резко, покосившись на часы. 06:45. Если завтрак растянется, мне прилетит от Гаврилова. – Я же русским языком объяснила.
– За что штрафпаек? – возмутилась Таня.
– За невыполнение нормы.
– Ты меня, часом, ни с кем не спутала? – вытаращилась она. – У нас зачетов больше, чем у любой другой женской бригады! Мы норму выполняем на сто пятьдесят процентов!
– Мне-то ты зачем это рассказываешь?
Женщины в очереди стали нарочито шумно вздыхать, и я мысленно вздыхала вместе с ними. Соломатина свесилась ближе, с подозрением сощурив глаза:
– Ты что, задумала нашу долю сожрать, стервятница?
– Таня, не я устанавливаю правила. Поди к Гаврилову, с ним разбирайся.
– Ах вон оно что, Гаврилов, – протянула она, по-звериному оскалившись.
Оскал жуткий, с кривыми желтыми зубами; это был отпечаток бродячей жизни Соломатиной. Она родилась в зоне и постоянно возвращалась в лагеря за карманные кражи. Почему-то ни один лагерь Советского Союза – а Таня побывала во многих – ее до сих пор не исправил. Наоборот, воровала Соломатина крупнее и ловчее, научившись у старших жучек.