Та категорично сложила руки на груди.
– Я не доживу до лета… – приговорила она саму себя.
Мы с Наташей мельком переглянулись. Я не хотела уговаривать Машу. Не желала я утешать ее, поддерживать ее, я ничего, в сущности, не желала, кроме как закончить с треклятой стиркой и лечь спать. Пропади эта Маша пропадом с ее проблемами! Будто мне своих проблем мало! Я, пока числилась на общих, терпела, Наташа терпит, Тоня терпит – все терпят, так пусть и Василевская возьмет себя, черт возьми, в руки! Почему она полагает, что ей кругом должны? Почему я о ней обязана заботиться, а она обо мне – нет? Разве ее не волнует, что меня могут вышвырнуть вон из кухни? Что я сама останусь с пустыми руками? Вот что отражалось в моих глазах, обращенных к Рысаковой. Однако, встретив ее милосердный, сострадательный, молящий взор, я смягчилась и, приложив немало усилий, обуздала вспыхнувший эгоизм.
– Знаешь что, Маша, – прервала я паузу, – я скоро пойду за продуктами. Подстрахуешь? Поделюсь добычей.
От Машки толку мало: она скорее побежит прочь, чем одолеет жучку; но сталкиваться с налетчицами Василевской и не приходилось, так как она всякий раз хитро пробиралась вглубь толпы, где ее не могли достать. Мы не замечали этих уловок – точнее, смотрели на них сквозь пальцы.
Эмигрантка согласилась помочь с такой печальной миной, словно я дала ей деньги на проезд в трамвае, хотя обещалась подарить личный автомобиль «Победа».
– Да жмотье, что ты ее просишь! – вякнула Алина, та самая девушка, которая некогда осуждала Парикмахершу за связь с уголовниками.
Я с досадой осознала, что она старательно прислушивалась.
– Чтоб Ходуля свою жрачку отдала? – возмущалась Алина, нарочито повысив тон. – Из сочувствия, что ли? Оно у ней откудова? Жадничает делиться, а сама небось хомячит все подряд!
Я заставила себя медленно сосчитать от одного до пяти. Не сработало.
– Вот как? – воскликнула я вне себя. – Тогда что ж я не отхомячусь никак? Жру, жру! А ребра как выступали, так и выступают!
– Ишь как заливает, – цокнула она языком. – Ты поди просто талию бережешь, вертихвостка.
– Что? Талию берегу? – искренне оторопела я.
– Ага, – хохотнула Алина. – Волосы свои жиденькие без конца расчесываешь, фуфайку поправляешь. Пудру вона купила, на лицо каждое утро сыплешь. Охмурить кого-то рвешься, это точно. Или уже охмурила, не сама ж ты шубку себе красивую такую достала… А что, все понятно: пригреешься у кого-то груди – сразу по-другому заживешь.
Я потрясенно разинула рот – то ли от наглости, то ли от непредвиденной проницательности Алины. Потом посчитала от одного до десяти. Не сработало.
– Ну, а что ты? – кивнула я на нее. – Окажись на моем месте, как поступила бы ты?
Алина обрадовалась, что я ее спросила. Ей представился шанс держать речь. Приподняв голову и выпятив грудь, Алина стала говорить, задыхаясь от волнения:
– Я бы не пожалела чертовой горбушки. Велика беда, когда на кону – жизнь подруги? Ты посмотри на Машу, она же на последнем издыхании… Что тебе, сложно поделиться? И не ври, что вы там не подворовываете! Подворовываете, еще как! Да как вас только берут в придурки… Все как на подбор – жулье, жмоты, душегубы!
– Да, да… – послышались из глубины барака грустные голоса.
Алину подбодрила поддержка публики.
– Нет чтобы человечного кого взять разок! Для разнообразия! – распалялась она. – До власти дорветесь – тут же подлую натуру свою обнажаете, по головам идете! Вчерась своя, сегодня – чужая! И плевать вам, сколько людей под ногами помирает, – лишь бы самому жить не тужить.
Закончив пламенную тираду, Алина повернулась к нам спиной. Маша вытерла сопливый нос и, покачиваясь, побрела к своей шконке. Мы с Наташей молча продолжили стирать белье. Рысакова ткнула меня в бок – мол, не унывай; пришлось выдавить слабую улыбку, утаить, как меня задели слова Алины.
Обида жгла внутренности ядом. Вдруг до меня дошло, что Юровский чувствовал то же самое, когда я причислила его к лагерным палачам.
«Вы понятия не имеете, как у нас устроена работа, – бушевала я про себя. – Сколько глаз за мной следит! Один этот брюхомордый особист чего стоит! Как легко подорвать к себе доверие и вылететь с должности вон! В одиночку я не изменю системы, не накормлю каждого голодающего. Но я не посягаю на жалкие крохи, предназначенные зэкам. И черт знает, не поступили бы вы хуже, примерив на себя мою шкуру».
* * *
Режимная зона – все равно что маленькая деревня, просто работы больше и запреты жестче. Что знает кум, знает и кумова жена, а по ней и вся деревня. Вот так же было и у нас. Всем известно, кто мог потерять над собой контроль даже после двух рюмок, кто «по секрету» крутил страстный роман и запирался в подсобках, кого недолюбливали особисты, кто в пух и прах рассорился из-за пустяка, кто впал в немилость у воров и кто продул зарплату за игрой в карты. Лагерь, как и любая сельская местность, жил своей, обособленной от внешнего мира жизнью, и всякое происшествие здесь возрастало до галактического масштаба. А потому, когда Надю Смольникову посадили в ШИЗО за пререкания с начальством, об этом сразу растрезвонили по всем углам.
Это была та самая актриса, которая в последние недели изрядно потрепала Смородину нервы. Олег Валерьевич, обуянный яростью еще с новогоднего вечера, задался целью уничтожить единственный источник культурного просвещения заключенных – то есть, в переводе на его собственный язык, гнусную самодеятельность врагов народа – и теперь посещал репетиции труппы, дабы лишний раз окунуть актеров лицом в грязь. Защищая дорогой сердцу крепостной театр, Смольникова пошла на отчаянные меры и перегнула палку.
Артисты готовили мюзикл по повести «Алые паруса», и Смородин, ознакомившись со сценарием, потребовал внести в него корректировки. Правок было так много, что страницы буквально пестрели красными пометками. Под раздачу попал в том числе монолог Ассоль, которую должна была сыграть рыжеволосая актриса. Смольникова не просто отказалась принять правки («подлинную вкусовщину», как она сама выразилась); она посетовала, что если бы Грин предвидел, как его текст переиначат в будущем, он бы бросил писательское перо и тем самым смилостивился над несчастными рабочими 503-й стройки. Надя и на этом не остановилась – она продолжила репетицию без команды режиссера и умышленно повторила строки, которые собирался «улучшить» Олег Валерьевич. Так она получила пять дней «тюрьмы в тюрьме».
За Надю заступились, однако Смородин был непреклонен. Ему с лихвой хватило выкрутасов этой актриски! Да как она, дерзкая девчонка, посмела перечить начальнику! Общие работы поучили бы ее уму-разуму!.. Слова вылетали из уст подполковника словно пули, и актеры, слушая их, в панике затрепетали. Пытаясь спасти свою подчиненную, режиссер в спешке переписал монолог, внес каждую правку. И все же бунтарку это не спасло.
Весть об аресте актрисы прогремела в лагпунктах Ермакова, как гром среди ясного неба. Заскучавшая по информационным поводам режимная деревушка получила пищу для новых сплетен и пересудов. А учитывая, что Смольниковой завидовала добрая половина женщин и вожделела ее добрая половина мужчин, разговоры отличались крайней горячностью и не утихали несколько дней.
Надя благополучно пережила первую ночь в штрафном изоляторе. На следующее утро меня, все еще помогавшую Хлопониной во втором лагпункте, отправили к ней с завтраком.
Собираясь в ШИЗО, я укуталась в ягушку. Мы с ней стали неразлучны, почти срослись друг с другом. Я тщательно оберегала ее от посягательств жучек, мыла руки, прежде чем одеться, и любовно расчесывала мех гребнем. Шуба превратила меня из бесполого гулаговца обратно в женщину: олений мех оттенял каштановые волосы, красное сукно выделялось на бело-сером фоне лагеря, пушистый воротник на груди и пояс на талии придавали фигуре женственные формы. Уткнув нос в шерсть, я вышла на улицу и направилась к ШИЗО.
Штрафные изоляторы как в мужской, так и в женской зонах стояли за дополнительными рядами колючей проволоки. В бараках было по две одиночных камеры и по одной общей, рассчитанной на шесть человек. Все – холодные вне зависимости от времени года. Температура тут редко превышала 15 градусов выше нуля. Хорошенько топили разве что каморку для охраны.
Спали штрафники на топчанах – эдаких дощатых кроватях на козлах. Древесина коек гнила от сырости. Топчаны не застилали, и если в общей зоне мы довольствовались простынями, ватными одеялами и наволочками, которые набивали для мягкости стружкой (ее привозили из деревообрабатывающих цехов Игарки специально для имитации подушек), то в ШИЗО приходилось ночевать прямо на досках. Окно на «волю» было, но крохотное и к тому же перечеркнутое толстой железной решеткой. Входные двери в камеры были обиты железом. В них сделаны глазки для наблюдения за зэками.
Ко всем этим лишениям прибавьте урезанную кормежку, и тогда станет ясно: спустя неделю отсюда либо выходили больными, либо не выходили вообще. Один из тех, кто угодил в ШИЗО в кровавую январскую ночь, как раз и не вышел. Он стал двадцать первым.
– Стоя-я-ять! – прозвучал командный мужской голос. – Адмиралова!
Встала. Ко мне вперевалочку выдвинулся Полтавченко, начальник оперчекистского отдела первого лагпункта. Чего он тут забыл, интересно?..
Сергей Иванович был приметным мужчиной. У него были густые темные усы, за коими он кропотливо ухаживал, и маленькие черные глаза, выглядевшие на фоне белой матовой кожи двумя блестящими бусинками.
– Здравствуйте, гражданин начальник, – поприветствовала его я. Вместе со словами изо рта вывалился белый пар.
Усы на лице Полтавченко передернулись.
– Куда направляешься так резво?
– В штрафной изолятор завтрак несу.
– Смольникова, как же, как же, – озадачился лейтенант. – Ну-ну. И что там на завтрак?
Я замялась и, кажется, покрылась румянцем. Лейтенант подозрительно сощурился, внимательно наблюдая за мной.