– Пшенная каша, – призналась я.
Оторопев, Сергей Иванович вытаращил на меня свои бусинки.
– Как каша? – возмутился он и заглянул в миску: убедиться, что не вру.
– Так весь лагпункт пшенку ел… – попробовала оправдаться я, сознавая, впрочем, что затея гиблая.
Когда Полтавченко был недоволен, его голос понижался на несколько тонов и превращался в бас. Точно как сейчас.
– Выполняющие норму пускай едят, заслужили, – пророкотал начальник. – Штрафники-то тут при чем?
– Э-э-э-э, – протянула я неуклюже. – Но я урезала Смольниковой порцию.
На самом деле я не урезала. Я сознательно несла Наде обычную – как бы в знак солидарности с ее бунтом; да и не рассчитывала я, что застукают. Ну кто мог попасться на дороге! Нарисовался, усатый бес… И все-таки что он забыл в женской зоне!
– Штрафникам полагается исключительно холодное, – строго отчеканил Полтавченко. – Разве каша относится к категории «холодное», гражданка Адмиралова? По-моему, не относится. Не пойму, почему Хлопонина позволяет своим подопечным такие вольности.
– Простите, я, наверное, что-то напутала, – прикинулась я дурочкой за неимением других способов выйти из положения. – Я всего несколько месяцев работаю на кухне и пока не разобралась во всех тонкостях.
Трудила изошел бы слюной от бешенства, скажи я ему подобное. Полтавченко же недолго попыхтел, но скидку для дурочки сделал.
– Ладно, – смягчился он нехотя. – Только я все-таки проведу беседу с поваром Хлопониной. И капитаном Казаковой.
– Как угодно.
– Ступай на кухню и замени паек, – велел лейтенант.
– Как? Я же ведь наложила уже кашу! – похолодела я. – И она давно остыла на морозе. Чем вам не категория «холодное»?
– Так, Адмиралова, – вновь помрачнел Полтавченко, – либо ты исполняешь приказ, либо прописываешься рядом со Смольниковой в ШИЗО.
– За что?
– За пререкание с начальством! – прикрикнул он, блеснув бусинками. – А в перспективе тебе еще светит срок за саботаж!
Спустя 10 минут я вернулась к изолятору с завернутым в газету куском хлеба (порцию каши мы с поваром и судомойкой решили позже разогреть и съесть вместе). Сергей Иванович на всякий случай проверил, учла ли я его замечания: взял в руки кулек, развернул бумагу и повертел хлеб в руках. Так и подначивало предложить ему выпотрошить крошки – вдруг в мякише спрятан сыр или, чего доброго, шматок сала, – но я прикусила язык.
Офицер отдал хлеб и ушел в штабной барак. Я ступила на порог ШИЗО. Увидев пустое кресло надзирателя и приоткрытую дверь в одиночную камеру, я поначалу испугалась, что Надя сбежала – ведь охранник мог выйти покурить, отлить или прижать к стенке аппетитную девушку, но камеры были заперты всегда, за исключением разве что кормежки и короткой прогулки. Куда же он подевался? И как я могу оставить пайку без присмотра? Кормить штрафников может только надзиратель.
Я услышала тихие женские голоса и тут же узнала оба.
– Зачем тебе понадобился этот спектакль? – сердилась Лебедева, явно подразумевая ссору со Смородиным. – Чего ты добилась?
– Я люблю нашу труппу всей душой, Катя, – сказала Смольникова и громко высморкалась. – Театр и Антон – вот и все радости моей жизни. Я не желаю сдаваться. Не желаю терять то, что мне по-настоящему дорого. Да и с какой стати! По прихоти этого мерзкого, недалекого человека!
Катя шикнула на нее, заставляя замолчать.
– А жизнь тебе не дорога? – давила она непривычно властным тоном. – Будущее твое? Если труппу закроют, думаешь, тебя после той выходки возьмут на лагерную работу? Ты не выдержишь общих, Надя.
– Выдержу, – упрямилась Смольникова.
Они обе знали, что это неправда. Я тоже.
– Как ты можешь так говорить? – накинулась Надя, в свою очередь. – Ты сама живешь театром.
– Верно, – с грустью отозвалась Катя. – Я не представляю, как буду обходиться без сцены. Но это не повод перечить Смородину. С ним вообще лучше не ругаться… Как вы все не понимаете?
«Кто все?» – насторожилась я и притаилась, чтобы ничего не пропустить.
– Он начальник политотдела стройки, – с нажимом произнесла Лебедева. – Если Смородин считает, что театр нужно закрыть, – значит, мы подчиняемся. Считай, его слово – закон! Догма!
Надя презрительно фыркнула.
– Он очень влиятелен, – растолковывала Катя. – Он раздавит таких, как мы с тобой, в лепешку. А если сильно постарается – и такого, как Андрей. Ну почему, почему вы продолжаете испытывать его терпение? Где ваш здравый смысл?
Я громко чихнула, неожиданно для себя самой. Разговор прервался.
– Кто здесь? – забеспокоилась Катя и, судя по стуку каблучков, поторопилась к выходу. – Лешка, ты? Я еще не закончила.
Из проема высунулось ее прелестное лицо. Точеные бровки дрогнули, маленький рот приоткрылся.
– О, – задумалась она, копаясь в памяти. – Вы… Нина, да?
Я кивнула.
– Я к Смольниковой.
– Пожалуйста, заходите, – позволила мне Лебедева, хотя и с сомнением.
Она не обрадовалась тому, что появился свидетель ее визита в штрафной изолятор, поскольку Надя должна была быть в одиночестве, обдумывать свой проступок и терзаться угрызениями совести, а не принимать гостей. Тем не менее Катя дала мне дорогу, и я вошла внутрь камеры. От меня не укрылось, как она с любопытством рассмотрела шубу.
До чего же тут было холодно! Я поежилась. Надя сидела на топчане; она сгорбилась, прижавшись грудью к коленям, и дрожала, как флаг на ветру. Губы ее отливали фиолетовым, а огненные волосы слишком сильно контрастировали с посеревшей кожей.
– Где надзиратель? – как бы невзначай спросила я.
– Отошел курить, – выпалила Катя быстро, скороговоркой.
– Понятно, – ответила я, хотя мне ничего не было понятно. – Я завтрак принесла.
– Ну-ка, интересно, – оживилась Надя. – Чем вы меня покормите?
Грудной, тяжелый, повелительный голос трудно было сопоставить с видом озябшей, ослабевшей женщины.
– Хлеб, – опустила я глаза.
Смольникова выпрямилась:
– И только? Так всем к хлебу кашу дали! Горячую, черт возьми! Я уже два часа эту кашу жду!
– Сожалею. Штрафникам не положена теплая пища.
– Им положено только замерзать насмерть, – констатировала Надя и одернула себя – вспомнила, что девушка с кухни непричастна к ее беде.
Боковым зрением я уловила красноречивый взгляд Кати, обращенный к ее подруге. Не стоит конфликт со Смородиным таких страданий, увещевал этот взгляд.
– В обед принесу вам кипятку, – пообещала я, заодно обдумывая, можно ли в карманах пронести что-нибудь по мелочи. Пряник? Сушку?
– Сколько там хлеба-то? – смиренно пробурчала Надя.
– Триста пятьдесят граммов.
По телу Нади прошел крупный озноб. Она обхватила плечи руками и опустилась обратно на колени.
– Давайте сюда.
Катя села на топчан и начала растирать Наде спину. Я отметила про себя, что она принесла ей горячий чай и, должно быть, что-то из продуктов. Достав окаменевший на холоде хлеб, я протянула его Наде. Та еще раз сморщилась в знак протеста, однако забрала паек и проворно спрятала его под курткой.
– Вы бы осторожнее, что ли, – тихо предостерегла я. – Четверть часа назад я наткнулась на Полтавченко неподалеку от изолятора.
– Неужели? – Клубниковидное лицо Кати вытянулось. – Обычно он в это время прячется на вещевом складе с уборщицей. Ольгой, если мне не изменяет память. Что ж. Спасибо, что сообщили.
«Уборщица… Ольга…» – тупо повторила я.
Она жила в моем бараке. В рабочие часы чистила баню, вахту, кабинеты начальства, столовую. В лагерь Оля попала прямым рейсом из «бардака»: притон накрыли, проституток расселили по лагерям. Несмотря на свой немолодой возраст – Оле было около 45 лет, – она давала фору многим юным красавицам. Глаза ее особенно завораживали – широко поставленные, раскосые. Их портил чересчур наглый, пошловатый взгляд, впрочем, большинству мужчин тот взгляд приходился по вкусу.
Оля и здесь торговала своим телом, просто, сменив адрес прописки, зарабатывала не деньги, а еду и поблажки. Она плавно кочевала из рук придурков к охранникам и сотрудникам администрации, теперь же, по всей видимости, остановилась на начальнике оперчекистского отдела. Оля роскошествовала, по тюремным меркам. Трудовой день ее длился восемь часов, не 10, как у остальных. Ела она усиленный паек, одевалась в короткую лыжную курточку и влитые ватные брючки. Она-то, стало быть, и стучала Полтавченко.
– Не переживайте, надзиратель Леша Голованов свистнет мне, как они закончат, – подмигнула Катя, будто я участвовала в их сговоре.
– Послушайте, Нина, – подала свой густой голос Надя, – а как там поживает Хмельников, портной? Не спрашивал обо мне?
– Нет, – с недоумением замотала головой я. Мы с Антоном не перебросились и парой слов за время знакомства.
– М-м-м-м, – неопределенно замычала Смольникова. Я не поняла, рада она или расстроена. – Ну, у него все хорошо?
– Все хорошо, – подтвердила я, так как плохих вестей не слышала.
– Вы не могли бы кое-что сделать для меня?
«Пожалуйста, не проси еды! – взмолилась я. – Не проси еды!»
Деревянными пальцами Надя достала свернутую бумагу.
– Будьте любезны, сбегайте к нему, передайте записку. У вас же пропуск есть… Это срочно. Вы бы мне очень помогли.
– Конечно, – отлегло у меня от сердца. Я спрятала письмо во внутреннем кармане шубы.
– Только лично в руки, – спохватилась Смольникова, будто и впрямь полагала, что я настолько глупа.
– Да, и… Нина, – Катя вкрадчиво воззрилась на меня. – Не рассказывайте никому о том, что я сюда приходила, ладно?
– Ладно…
Я миновала вахту мужского лагпункта, добежала до портновской мастерской, постучала и, услышав неразборчивое «входите», открыла дверь. Хмельников сидел за швейной машинкой и сонно потирал глаза.
Вообще-то, он не был профессиональным портным. Шить его научила мама – после того как погиб отец Антона, все хлопоты о хозяйстве легли на ее плечи. С деньгами стало туго, поэтому швее пришлось брать больше заказов и взять сына себе в помощники. С малолетства мальчик лихо орудовал иголкой. Он ремонтировал вещи, подгонял их под нужные размеры, потом «вырос» до пошива одежды на заказ. Окончив школу, пошел служить в армию.