Произвол — страница 48 из 108

Вжавшись в угол, я заставила себя думать о раскаленном на жаре Усове. Вот искрится река, качается лодка… Колышутся душистая трава и высокие деревья… Вот стрекочут кузнечики, вот соловей исполняет свою песню… Андрей снимает с загорелых плеч белую футболку и с разбегу прыгает в воду… Я остаюсь на берегу под палящими лучами солнца, подставляю им ноги, зарываю ступни в горячий песок…

Новый приступ боли пронзил мои ноги. Колени дрогнули. Юровский метнул на меня тревожный взгляд, но тараторивший без умолку Буранов ткнул на какую-то строку в отчете и отвлек его.

Нарядная прокурорша потерла руки, облаченные в кожаные перчатки.

– Товарищи, может, пройдем в тепло? – предложила она.

Да, да! Да! Я еле сдержалась, чтобы не расцеловать ее прямо в алые губы. Буранов задумчиво покивал и двинулся к проходной, читая нотации на ходу.

Я плохо помню обратный путь. Помню лишь, что на меня резко накатила апатия. В какой-то момент я прекратила стремиться к печи, а вместо желания отогреться появилось другое – желание поспать. Больше ног я не чувствовала. И подозрительно перестала дрожать.

Меня отпустили, когда мы подошли к кухне. Забыв про то, что надо все-таки помочь Шахло с уборкой, я попрощалась с членами комиссии и вяло направилась на выход. Неживыми пальцами я достала книжку-пропуск расконвоированного, показала ее сначала на вахте первого, потом второго лагпунктов и поковыляла к своему бараку, до которого оставались считаные метры. Впереди маячили желтые окна, сулившие спасение. Я смотрела на них с безразличием.

Передо мной резво топали вохровцы. Они встали на проходе моего барака, загородив мне путь, и весело крикнули:

– Ну, девочки, кто будет спирту?!

Внутри поднялся галдеж. Я вздохнула и прислонилась к ледяной стене барака. Мозг мой отключался. Женщины, прихорашиваясь, стягивались к конвойным.

– Ку-уда! Ты страшная! – развернул ефрейтор одну из них, нагло вставшую к остальным. У нее были кривые черные зубы, редкие сальные волосы и пальцы, покрытые коричневым налетом из-за частого курения.

– А ты старая! – толкнул рядовой воровку Даню. Она очень удивилась – ей еще не было и пятидесяти и у мужчин она всегда пользовалась спросом.

– Пошли! – распорядился ефрейтор, и группа улыбавшихся лагерниц отправилась в станок, где их уже поджидали начальники и прокуроры.

Рядовой, замыкавший шествие, обнаружил меня у стены.

– Ты с нами, красотка? – спросил он, скользнув взглядом по мне с головы до ног. – Не тушуйся! Отогреем, напоим, а то ты бледненькая какая-то!

Я замотала головой, не поднимая на него глаз. Вохровец, пожав плечами, догнал заключенных.

Толкнув входную дверь, я очутилась в проходе между двумя рядами вагонок. Кто не пошел ублажать эмвэдэшников и инспекторов, стирал белье, строчил письма или укладывался спать. Я ни с кем не здоровалась, ни на кого не глядела и не повернулась, когда меня кликнула Наташа.

– Ходуля, тебя че, кастрюлей на кухне огрело? – захохотала отвергнутая Даня, все еще раздосадованная, что ее назвали старой.

Полуживые ноги, подкашиваясь, вели меня к печке. Я упала перед ней и распласталась на влажных после мытья половицах. Нос втянул затхлый запах грязной тряпки, исходивший от дерева. Ступни не реагировали на дыхание огня в печи, они не подавали признаков жизни, поэтому я, напрягшись, стащила затвердевшие валенки и протянула ноги к теплу. Это действие было последним, на которое у меня хватило сил. Взгляд мельком уловил обнаженную белую пятку – чертовы чулки все-таки порвались…

Воспаленное сознание давило на меня, подстрекало к безрассудству. Вот бы залезть в пламя или хотя бы приложиться ножками к горячим кирпичам… Может, подползти чуточку ближе?

«При отморожении нельзя отогреваться слишком скоро, – воспротивился мой самый рассудительный голос. Он помнил опыт работы в госпитале. – Иначе обожжешь пораженный участок. Не лезь к огню. Лежи как лежишь».

У меня вырвалось нечленораздельное мычание.

– Нина! – завопила Наташа. Истошно, напуганно, удивленно. – У тебя же переохлаждение!

В моей голове пульсировало, шумело, иногда чернело, впрочем потом высветлялось снова. Где-то внизу Наташа вроде снимала с меня мокрые чулки.

Боль парализовала все мое тело.

– Врача! – скомандовала Рысакова. Ее возглас прокатился по бараку и взвинтил десятки женщин.

Я понимала, что меня взяли на руки и осторожно опустили на носилки, но смутно, будто бы в глубоком сне. Чувствовала режущие сквозь закрытые веки лучи уличных фонарей, морозный воздух в ноздрях, а еще уютное тепло и аромат лекарств, которыми меня встретила санчасть. Вокруг шушукались люди, скрипели двери и половицы. Врач отдавала срочные распоряжения.

Меня посадили на нары, переодели в сухую больничную пижаму, померили температуру. Одна из медсестер села сзади, придерживая мою спину, вторая легонько приподняла ноги, демонстрируя их врачу. Мертвенно-белый оттенок кожи на ступнях постепенно сменялся ярко-красным, вопиюще нездоровым, наводящим неподдельный ужас. Обмороженный участок зачерствел. Хотелось спросить: насколько опасно? Вернется ли прежний вид или, чем черт не шутит, так останется? Но я, замороженная до мозга костей, спросить не решилась. Я только обмякла, как тряпичная кукла.

Медсестры закутали меня в толстое одеяло, крепко сковав им ноги. Круглоглазая блондинка принесла бульон, а когда я все выпила, она принесла еще, и я выпила снова. Она забрала кружку и выключила на ночь свет. Через минуту я крепко спала. Так крепко, что утром меня не разбудили ни разговоры соседок по палате, ни холодный дневной свет, пробивавшийся через серые тучи и стекло окна. Я разлепила веки, лишь услышав рядом мужской голос.

– Доброе утро, гражданка Адмиралова.

Густая борода, седеющие волосы, стетоскоп на шее. Отбросив край белого халата, профессор Пономарев сел на мою шконку. Я высунулась из-под одеяла и почесала макушку. В голове бухнула острая боль.

– Мариночка, пациент проснулся, принесите бульону, – дал врач знак той самой блондинке-медсестре, дежурившей вечером, а потом обратился ко мне: – Ну что, как вы?

Как я?.. Будто попала под танк и он всю ночь напролет месил в фарш мои кости с внутренностями… Я призналась, что мне больно, и Пономарев, ответив, что это нормально и что самое страшное уже позади, раскутал мои ноги. Он озадаченно изучал их, прикасаясь к разным точкам и спрашивая, ощущаю я что-либо или нет. А здесь? А тут? Нет, нет и нет. По всей подошве никакой реакции. Я испугалась.

Доктор спрятал ноги обратно под одеяло. Замерев, я ждала его вердикта.

– У вас отморожение второй степени, – заключил Пономарев буднично. – И скажу честно: вы легко отделались. Если долго гулять на морозе в промокшей обуви, можно заработать и третью степень. А она приводит к очень неприятным последствиям: к некрозу кожи и мягких тканей, отторжению ногтей…

– А… а вторая? – прервала его я, обмерев.

– Вторая не столь опасна, – обнадежил меня Борис Алексеевич, и я с облегчением выдохнула. – Вылечим. Но имейте в виду, что чувствительность вернется не сразу. Восстановление – процесс не быстрый.

Мариночка поставила мне на колени поднос с завтраком. При виде дымящегося куриного бульона с половинкой вареного яйца, булочки со сливочным маслом и сладкого черного чая мой рот наполнился слюной, а желудок заворчал. Я схватила ложку и принялась жадно хлебать.

Пономарев почесал щеку карандашом.

– Что все-таки случилось, Ниночка? – поинтересовался он. – С чего вдруг ваши валенки оказались мокрыми и зачем вы потащились в них на улицу? Я отказываюсь верить в то, что вы, как утверждает Соломатина, мастырщица19.

Поперхнувшись, я закашлялась. В груди рванула режущая боль.

– Какая же дрянь, – прохрипела я, вытерев слезинку в уголке глаза.

– Да, отморожение часто приводит к простудным заболеваниям, – кивнул профессор.

Я сглотнула, чтобы успокоить першившее горло. В груди тлели угольки.

– Я про Соломатину.

Пономарев улыбнулся. Я проглотила яйцо, залила в горло чай, прожевала булочку. Организм прогрелся, пробудился. Пряди волос прилипли к взмокшему лицу.

– Я не мастырщица, Борис Алексеевич, – сказала я. – Мне валенки нарочно вымочили. А я не заметила, потому что спешила.

– За что же с вами это сделали?

– За то, что выдала штрафпаек, – устало закатила я глаза. – Заключенным трудно понять, что норму на день определяю не я. Я только раздаю и выдаю.

– Им нужен виновный, тот, на ком можно выместить злобу, – развел руками профессор. – Согласитесь, проще думать, что вы, девушка на раздаче, – причина их несчастий. Вы ближе начальников. Особенно после январских событий… Ну что ж, впредь будете аккуратнее. Я тоже через это проходил.

Он снял с шеи стетоскоп и жестом попросил подняться с подушек, чтобы проверить легкие. Распахнув рубаху, я подставила ему вырез майки и начала глубоко дышать. Пономарев внимательно слушал.

– Бросьте, Борис Алексеевич, вы-то чем не угодили им? – не выдержав, спросила я.

– Ну что вы, что вы! – воскликнул он, опустив стетоскоп. – Я – тот, кто выписывает их, когда они хотят дальше мять подушку и есть как командиры. Я – тот, кто решает, помещать ли больного в палату или он протянет без постельного режима. Я – тот, кто может пристроить их на сытую работенку. Как вас просят хлебушку побольше отрезать или супа погуще черпнуть, так и меня молят на пару деньков в санчасти прописать. Не то, вишь, «жилы надорвем». Повернитесь спиной.

Я повернулась, задрала майку, и ледяное железо прижалось к спине. Пономарев велел кашлять, и пока я кашляла, он водил стетоскопом. Закончив, доктор сдвинул брови и сложил инструмент.

– Есть хрипы в легких. Подозреваю, что вы подстыли еще до того, как вышли на двадцатиградусный мороз в мокрой обуви. Вчерашний случай просто добил ослабленный организм. Ничего страшного, вылечим… Но мой вам совет: не молчите, лучше заверьте начальство, что вы не мастырщица. Так и работы на кухне лишиться можно.