ие другие учреждения. Уже в январе 1942 года мы вернулись в Москву.
Я тоже не осталась в стороне от войны и пошла работать медсестрой в Первую градскую больницу, где располагался госпиталь для тяжелораненых бойцов. Свой крест я несла через силу. Пока другие сестры вкладывали в уход за больными душу и, полные сострадания, тайком утирали слезы по какому-нибудь солдату с трогательной судьбой, я сдерживала тошноту при виде гниющего мяса и запаха крови с потом, уклонялась от смертельно раненных и чуть ли не ревела зверем на операциях. Но нет, я не жаловалась и не уходила. Куда моим капризам – до горя людей, которым повезло в тысячу раз меньше, которым нужно было хоть немного облегчить адские муки?
Сережа, о моем отвращении, разумеется, не ведавший, гордился успехами жены в больнице. Сблизившись с главным редактором «Правды», он попросил его упомянуть благородство и самоотверженность Нины Загорской в статье к Восьмому марта. Текст воспевал трудящихся женщин – фронтовиков, врачей, колхозниц, рабочих заводов, – и, конечно, главный редактор не проигнорировал просьбу важного человека, посвятив его супруге целых три предложения (на два больше, чем санинструктору, вытаскивавшей раненых с поля боля прямо под свистом пуль). «Героические дочери советского народа», – провозглашал заголовок той праздничной статьи. Муж вырезал ее, вставил в рамочку для фотографий и бережно хранил на столе в домашнем кабинете.
В 1944-м он получил трехкомнатную квартиру на пятом этаже дома на Берсеневской набережной. Как только не называли в народе это здание: «этап ГУЛАГа», «дом предварительного заключения», «братская могила», «кремлевский крематорий». Жуткую славу оно заработало в 1937—1938 годах, когда огромную часть жильцов, принадлежавших к верхушкам власти, расстреляли или репрессировали. И хотя с тех пор прошло много лет, страх все равно клубился в здешнем воздухе.
Я не сомневалась в том, что чекисты продолжали слушать разговоры и следить за квартирантами «дома предварительного заключения». Они могли притворяться консьержами, поварами, уборщиками. Да мало ли на что им хватит фантазии? А какие там были тонкие стены! Будто картонные! Нам не раз приходилось быть свидетелями чужих перебранок.
Сережа волновался, переезжая в знаменитый «крематорий», мне же было безразлично. Чтобы оказаться под следствием, необязательно жить в конкретном здании, не так ли? Ведь папу госдача не спасла?
Война закончилась, жизнь потихоньку возвращалась в привычное русло. Скрывая ликование, я сняла белый халат и уволилась из Первой градской больницы, а главный врач, утаивая сарказм, выразил мне свою глубочайшую признательность за неоценимый труд. Муж предложил пристроить меня в Московский горком партии, но я категорически отказалась. Это привело к нашему первому и единственному крупному скандалу, растянувшемуся на недели. Сережа настаивал, чтобы я делала карьеру в партии, а я не желала становиться частью существующей в нашей стране системы. Прикладывать руку к обожествлению вождя? Закрывать рты городским газетам, диктовать им, о чем им сообщать на своих страницах и в каком тоне? Отличать партийных от беспартийных, давить на последних и притеснять их? Кошмарить пары, которые решили разойтись, копаться в их грязном белье, ломать их судьбы, отказывая в разводе? И, конечно же, свидетельствовать против собственных коллег, которые угодили в клешни органов госбезопасности! Нет уж! Какую бы работу ни повесили на меня в горкоме, я не стала бы ее выполнять. Для меня это означало замарать руки.
После долгих уговоров, криков и взаимных укоров тема была закрыта. Я устроилась в книжное издательство и тем самым сохранила свою совесть чистой.
Загорский получил орден Ленина и должность заведующего секретариатом Совета Министров СССР. Нам предоставили квартиру четырьмя этажами выше. Да, передвижение по этажам дома происходило параллельно с передвижением по службе. Нынче мы видели из окон не трубы ТЭЦ, а Берсеневскую набережную с Москвой-рекой. Я завязала белый поясок на талии. Муж вернулся в комнату.
– Ты великолепна, – сказал он.
Сережа вытянул вперед руку, как бы приглашая меня пройтись по комнате и продемонстрировать ему платье. Мои босые ноги беззвучно ступали по узкой ковровой дорожке, пока я направлялась к окну. Он не сводил глаз – только не с колышущейся юбки и не с выставленной вперед груди, а с узких загорелых щиколоток. Именно они обескуражили Сережу, когда он встретил меня в музыкальном зале госдачи Адмиралова. Полагаю, щиколотки были едва ли не единственным участком моего тела, который все еще вызывал в нем безграничный восторг.
Изображая дефиле манекенщицы, я вышагивала по гостиной, как по подиуму. Из-за бьющего в окна солнечного света ткань платья блестела; в завитых прядях, обрамлявших лицо, играли блики. Я дошла до столика, на котором стоял телевизор КВН-495 с крохотным экраном и большой увеличительной линзой, и остановилась. Поворот тоже получился манерным: с прямой спиной, вытянутыми стопами и мягкой полуулыбкой.
Муж выпалил все пришедшие ему на ум комплименты, а льстец из него был недурной – умел умаслить любого. Засмеявшись, я перестала кривляться. Сережа подвел меня к напольному зеркалу и встал рядом, приобняв за талию. Он тоже оделся как на парад – в белую рубашку и безупречно скроенные темно-синие брюки. «Вспотеем вместе», – шутливо позлорадствовала я. Впрочем, возможно, и не очень шутливо. Этим вечером была намечена игра в теннис, и я надеялась, что хотя бы во время матча смогу отдышаться в легком теннисном костюме.
Когда сборы закончились, Сережа подхватил сумки и закрыл квартиру. На стоянке дома нас ждал служебный ЗИС-110 черного цвета. Муж бросил поклажу в багажник и кивком поприветствовал охранников, патрулировавших внутренний двор с собаками.
– Здравствуйте, Сергей Яковлевич, Нина Борисовна! – хором поздоровались служивые, преисполненные почтения.
Загорский завел автомобиль и выехал за ворота, отгораживавшие высотку6 от общественного пространства. Наплевав на прическу, я опустила стекло на дверце машины до упора и вдохнула свежий воздух. Мы понеслись прочь из Москвы в сторону Рублево-Успенского шоссе, в столь знакомом мне с детства направлении. Сердце трепетало, чувствуя близость Усова.
Спустя полтора часа мы прибыли в Жуковку и подкатили к воротам госдачи, принадлежавшей министру госбезопасности Михаилу Громову. Это была самая огромная усадьба из всех, что я когда-либо видела, а видела я, без преувеличения, немало. Она занимала около 20 гектар земли – немыслимую, необъятную площадь. В самом сердце территории располагался одноэтажный каменный дом сливочного цвета с зеленой крышей. Выполненный в стиле классицизм, с треугольным фронтоном, колоннадой, большими окнами и мраморной фасадной лестницей, он больше походил на дворянский особняк, нежели на дачу советского чиновника, разве что уступал тому в монументальности. Неподалеку от дома тихонько журчала вода в фонтане. Имение окружал зеленый парк, за которым ежедневно ухаживали многочисленные садовники. В оранжереях и парниках штат слуг выращивал овощи и фрукты; у маленького пруда, облагороженного вдоль берега разноцветной галькой, содержали фазанник и курятник; в погребе хранились коллекционные вина. Впечатленная размахом, я подумала: непрост должен быть этот Громов. Ох непрост!
Генерал-полковник обожал собирать у себя шумные компании, особенно летом – на свежем воздухе. У него гостили члены Политбюро, дипломаты, военачальники, эмвэдэшники, певицы, танцовщицы и актрисы, литераторы и музыканты. Порой Громов устраивал на даче показы новинок отечественного кинематографа – для этого у него имелся специальный зал с большим экраном. Бывало, в усадьбе проходили лошадиные скачки.
К госдаче поочередно заезжали автомобили, и приглашенным даже пришлось немного потомиться в пробке. Когда настал наш черед, Сережа проворно вырулил во внутренний двор и остановился. Мы вылезли наружу. Жара полыхнула мне в лицо, и я замахала рукой в тщетных попытках охладиться. Платье мигом стало тяжелым, непроницаемым, тесным.
Паренек в белых перчатках забрал у мужа ключи и сел на водительское кресло, чтобы припарковать машину.
Начало игры было запланировано на 17 часов; пока же гости отдыхали за белыми деревянными столиками, расставленными в тенистом саду. Мы приблизились к хозяину дачи. Он как раз закончил рассказывать какую-то уморительную, судя по громкому хохоту окружающих, историю.
– Товарищ Громов, день добрый, рад встрече! – поприветствовал Сережа.
Министр оторвался от собравшихся вокруг него чекистов. Он бегло изучил лицо мужа, вспоминая его имя, а затем протянул руку.
– Загорский, как же, как же, – отозвался Громов, крепко сжав ладонь Сережи. – Добро пожаловать.
«Черт, а слухи правдивы», – сделала для себя открытие я. Министр был чудо как хорош. Крепкого телосложения, с карими глазами, светлыми волосами, напоминавшими оттенком лен; курносый, пухлощекий. Лицо живое, приветливое, любопытное. Как-то сразу стало ясно, что он – редкого сорта кутила, игрок, непоправимый прожигатель жизни. Михаилу Абрамовичу на вид было около 45 лет, но годы разгула нисколько не изуродовали его, он оставался все так же красив, свеж и полон сил.
Громов поправил воротник серой гимнастерки и перевел взгляд на меня. Бровь его лениво изогнулась.
– Позвольте представить вам мою жену Нину, – тут же нашелся Сережа, положив ладонь мне на поясницу и мягко подтолкнув вперед.
О, выставлять меня было излишним. Взор генерал-полковника прошелся по мне, не упуская ни единой детали: ни обтянутой узким поясом талии, ни полутени на лице, брошенной соломенной шляпкой, ни выбившихся каштановых прядей, ни золотистого загара. От внимания не ускользнули и нежные руки с длинными пальцами, один из которых обхватывало золотое кольцо – точно такое же, как у Сережи.
– Очаровательно, – изрек Громов.
Вложив в следующий жест всю свою галантность, он склонился, взял мою руку и поцеловал тыльную сторону ладони. Прикосновение его губ было легчайшим, как дуновение бриза, и носило исключительно формальный характер, но воздействовало оно совершенно гипнотически. Что за дамский угодник! Мне резко стало еще жарче.