В январе бахнули остервенелые морозы. Температура опустилась до минус 50. Лагерное радио постоянно сообщало о внесенных в график корректировках; в самые холодные дни, когда мороз крепчал и порывы ветра усиливались, мы почти не выходили из теплых бараков и грелись у печей. И все же нынешняя зима казалась легче предыдущей, потому что в первом, втором и третьем лагпунктах повысили нормы питания. Вместо пустой баланды, в которой плавали крупицы пшенки, заключенным выдавали кашу, политую маслом, пару раз в неделю в нее добавляли мясо. Рыбный суп был густым и всегда свежим, иногда вместо него подавали просто жареную или соленую рыбу. Не могу сказать, чтобы лагерники ели от пуза, нет, но они были сыты и получали необходимый для поддержания здоровья минимум витаминов, а это уже была победа для такого убогого, губительного места, как лагерь.
А посему мы крайне возмутились, когда, вернувшись со склада, застали хлеборезку Алину у котлов. Добропорядочная наша, неподкупная, высоконравственная Алина, которая донесла на Свету и тем самым подвела ее под расстрел, не заметила, что на кухню кто-то вошел. Она продолжала тайком загребать перловку. Орудовала половником быстро, ловко – видно, не впервой. Когда мисочка ее заполнилась до краев, она схватила ложку и стала прямо-таки закидываться этой перловкой. Я никогда не видела, чтоб так быстро жрали. Хотя повидала всякого.
– Паразитка! Тебя что, бес попутал? – заорала Ильинична, подбегая к котлу. – Это же на ужин!
Алина жевала с набитыми щеками, не в состоянии открыть рот.
– Какого лешего мы культяпки сюда суем? – серчала повариха. – Нам мужчин кормить через четверть часа! Все, пиши пропало!
– Да я чуть-чуть, – проглотив, оправдывалась Алина. И сразу сунула в рот следующую ложку: испугалась, как бы Ильинична не вывалила ее кашу обратно.
– Видим мы, как ты чуть-чуть, – пожурила Наташа.
– Вы сами едите втихаря! – закричала на нас Алина. – Я видела! Видела!
– Не из общего же котла! – плевалась старуха. – Дармоедка! Подлюка! Тут ж порции на четыре! Четыре человека обожрала, сучка! Всем теперь порции урезать, чтоб жопу твою жадную прикрыть!
Алина покрылась густым румянцем, впрочем, жевать она не прекратила. Перловка и в горло-то ей не лезла, но она ее глотала через силу, проталкивала внутрь.
Начальники санчастей ермаковских лагпунктов докладывали, что в этом сезоне больничные палаты были заняты в основном пациентами с травмами и отморожениями; цинга, пеллагра, куриная слепота, терзавшие заключенных в первые годы строительства дороги Игарка – Уренгой, нынче встречались реже, и число доходяг, подходящих к черте смерти от истощения, постепенно сокращалось. По негласной статистике, уменьшилось и число мастырщиков, впрочем ненамного, так как заключенных по-прежнему гнали на работы в стужу.
Изменения коснулись не только ермаковских зон, но и других лагпунктов стройки тоже, поскольку Юровский вводил новые нормы повсеместно. В некоторых особо запущенных случаях начальников лагпунктов увольняли, если они продолжали кормить заключенных абы как. К таковым относился, например, начальник небольшого ОЛП у Круглого озера. Упитанный, с лицом, плавно перетекающим во второй подбородок, одевавшийся в кожаное пальто по осени и в каракулевый полушубок по зиме лейтенант Ляпин, с его чванливостью, безразличием к тяготам узников, с укоренившемся сознанием своего господства над землями вокруг Круглого озера и судьбами всех их обитателей, представлял собой типичный образчик власть имущего. Прирожденный бюрократ, Ляпин создавал в документах видимость ударного производства и высокого уровня содержания заключенных, но приехавшая к нему в гости комиссия зафиксировала обратное – ударную туфту и высокую смертность. Юровский срочно подыскивал Ляпину замену. Евдокимов, услышав название озера, вспомнил об одном из самых честных и дельных своих подчиненных. Он походатайствовал за своего помощника по труду, и отныне лейтенант Круглов, налившийся от гордости, дожидался повышения.
Благодаря системе зачетов в феврале освободились последние сидельцы, которые отбывали пятилетки за кражи в голодные 1946—1947 годы. Вместе с ними в списках на освобождение появилась и Катя Лебедева. В заключительный день своего срока она организовала концерт художественной самодеятельности, и хотя представление не имело прямого отношения к ней самой, многие зэки и начальники окрестили тот вечер проводами любимой актрисы. Они не могли зимой подарить Лебедевой букет цветов, поэтому просто по очереди подходили к ней, целовали ручку и высказывали благодарность за скрашенные яркими красками серые будни. У колючей проволоки впервые на нашей памяти столпились вольные, которые знали Лебедеву по выступлениям в поселковом Доме культуры. Многие вольняшки предлагали ей помощь в аренде жилья; мужчины наперебой рассыпались в комплиментах и звали ее на свидания, а начальница Дома культуры сказала, что приберегла для Катерины вакантное место. Даже Литюшкин, открыто ненавидевший Лебедеву прежде, когда она, пользуясь покровительством полковника, занимала вожделенную им должность главы КВЧ, сегодня следовал за ней хвостиком и с печалью повторял, что без Катерины их КВЧ станет совсем другим, а ему этого совсем-совсем не хочется.
Почуяв настроение публики, Юровский велел подвезти к завершению концерта канистру со спиртом. Скамьи придвинули к стенам, заиграла громкая музыка. Выступали теперь все, кто во что горазд. Пели военные песни, о родных и о любви, играли на гармошке, читали стихи. Манька Автобус, получившая воровскую кличку за то, что до лагеря грабила пассажиров транспорта, сплясала яблочко. Шахло наливала по 50 граммов каждому зэку. Бригада Агафонова носила ей ведра со снегом, и Шахло разбавляла спирт талой водой. За помощь она наливала агафоновцам гораздо больше, чем 50 граммов, и они готовы были за это принести ей весь снег Игарского района.
В центре галдящей и танцующей публики стояли Юровский и Лебедева. Привстав на цыпочки, Катя что-то ворковала полковнику, так что накрашенные алой помадой губы почти касались его уха. Андрей внимательно слушал ее. Нежность на его лице постепенно сменилась легкой грустью. Закончив свою, судя по всему, трогательную прощальную речь, Лебедева приобняла своего бывшего лагерного мужа, начальника строительства №503, избавившего ее от трагической участи многих других репрессированных людей, и отошла.
– Меня тоже скоро должны освободить, – прошептал Гриненко, усевшись рядом со мной на скамье. – Должен был сидеть десять лет, а получилось семь.
– Везунчик, – с улыбкой я смотрела в его светившееся лицо. – И что ты теперь чувствуешь?
– Честно? – он насмешливо вскинул брови. – Я словно школьник, который хочет слинять с уроков. Боюсь, что засекут и пинками погонят обратно… Пинками-то, наверное, ладно, главное, чтобы не собаками…
– Если тебя спросят на перекличке, я скажу, что ты заболел, – пообещала я.
– Юровский и Хмельникова освобождает, – продолжал Вася, понизив голос. – Говорит, что мы «полностью искупили свою вину перед Родиной», что нам «засчитали заработанные зачеты» и что «руководство пятьсот третьей стройки благодарно нам за самоотверженный труд». Вообще, он неплохой мужик, этот Андрей Юрьевич. Я сижу с сорок четвертого и пережил всякое. Я доходил, взлетал в придурки, потом падал и доходил опять, но больше всего меня задевало не то, что голодно, и не то, что холодно, не то, что тяжко, а что с нами тут не как со взрослыми людьми, понимаешь, а как со шпаной какой-то, как с неразумными детьми… Чего у меня на фронте только ни было, и все нипочем! Бывали дни, когда мне и похуже было, чем за решеткой! Но это отношение… Я вчера Родину спасал, а сегодня – сапоги охраннику чищу, хотя на дворе весна, мы идем рубить просеку в тайгу и уже через минуту его сапоги утонут в грязи! Я, молодой мужик, летчик, занимаюсь такой бессмыслицей! Вчера я герой войны, майор Гриненко, а сегодня – «ты», С-231! Даже собак по имени, а меня по номеру! На пятьсот третью приезжаю, выбиваюсь в бригадиры, встречаюсь с начальником стройки, а он мне вдруг: «товарищ»! Это потому что возле нас чужие уши не грелись, а если бы грелись, он и тогда бы меня последними словами не называл, как этот мудак Коврицкий на пересылке в Красноярске. Я от этого «товарищ» чуть не прослезился… В следующий раз вижу его, а он меня по имени – запомнил! И руку жмет! Дорогого стоит – послужить на его скотской службе и остаться человеком…
Выпив положенные ему 50 граммов, Вася вытащил меня в середину танцевального зала. Он двигался неумело и неуклюже, но охотно следовал моим инструкциям и вскоре уверенно повел в танце. Рядом с нами под музыку скользила еще одна пара. Завидев нас, Хмельников и Рысакова кивнули и тут же отвернулись друг к другу.
Руки Наташи расслабленно лежали на мужских плечах, в то время как Антон деликатно придерживал ее за талию – пока не по-хозяйски, а именно так, как на самом романтичном этапе отношений, когда вы теряетесь по любому поводу и боитесь произвести неверное впечатление. Наташа медленно обводила взглядом его лицо. Глаза остановились на тонкой линии над бровью.
– Наверняка у этого шрама есть какая-то душераздирающая история, – предположила она, коснувшись рубца. – Ну, например, ты попал под бомбежку, когда тащил с поля боя раненого сослуживца. Или подвергся пыткам в плену, но проявил мужество и не сдался…
– Не совсем так, – хитро усмехнулся Хмельников.
– Значит, потасовка? Ты известный драчун, – объявила Наташа. – Стукнули тяжелым предметом? Уголовник полоснул ножом? Угадала?
– Почти, – отозвался Антон, склонившись к ней. – В пять лет упал с тарзанки и разбил лицо.
– Упал с тарзанки? – удивленно переспросила Наташа и рассмеялась.
Антон не упустил момента и притянул ее ближе.
В эту самую секунду Надя Смольникова чуть ли не с мясом выгрызала себе ногти. Она подмечала каждую деталь: как Хмельников нежно провел пальцами вдоль позвоночника своей партнерши, как заплясали в его взгляде искорки смеха и как на лице Наташи расцвела безмятежность, словно она проделала долгий путь в ненастную погоду и нашла-таки уютный кров на ночь.