Прокаженные — страница 5 из 38

Спектакль прошел блестяще – в зале, до отказа переполненном возбужденной и ожидающей публикой.

Но Герцель в театре не появился. Тем не менее все упорно твердили, что Герцель скоро вернется.

Атмосфера надежды воцарилась и в нашем доме. Отец стал уговаривать меня вернуться через несколько дней в Ленинград и взять с собой сестру, у которой с 10 июня начинались школьные каникулы.

В тот же день я отправилась к Софе. Меня предупредили, что после ареста Герцеля с ней произошла странная метаморфоза. Она стала страшно агрессивной по отношению к нашей семье, и никто ее не мог вразумить.

Но то, что я увидела и услышала в доме Герцеля, потрясло меня. В квартире царил хаос. Маленький, худой и бледный Натан лежал в помятой постели. Казалось, стены сузились и потемнели, и все предметы плачут… Я прошла в спальню к Софе. Она разговаривала по телефону, но увидев меня, бросила трубку. Я подошла и обняла ее. Она начала плакать; слезы душили и меня.

Успокоившись, она заговорила тихо:

– Я ждала твоего приезда. Я знаю, ты не остановишься ни перед чем для спасения Герцеля. Мне нужна твоя поддержка. Я уже отправила заявления Берии и Гоглидзе (НКВД), а теперь мне нужно, чтобы и ты подписала такое же заявление, – и дает мне пачку бумаг, написанных ее рукой, – копии ее заявлений.

Читаю заявления. В них она утверждает, что со времени женитьбы Герцель, поняв под ее влиянием, что отец, будучи отсталым, остался непримиримым врагом советской власти и что вся семья по существу осталась антисоветской, окончательно порвал и прекратил с ней всякое общение. Лишь недавно, в связи с замужеством сестры, формально помирился с семьей. Она, его жена, создала из него советского писателя, который отверг и ненавидел все отцовское национально-сионистское наследие. Софа просила освободить мужа, так как он в состоянии принести государству еще много пользы.

Я отказалась подписать подобное заявление.

Она мгновенно изменилась в лице и с невероятной яростью принялась обрушивать на отца немыслимые обвинения в чудовищных преступлениях.

– Мне наплевать, если расстреляют старика! – кричала она безумным голосом. – Мне нужно спасти Герцеля, и для этого необходимо доказать, что он давно порвал и с сионистом-отцом, и со всей контрреволюционной семьей. Если Герцеля сошлют – ни один Баазов на свободе не останется!

На мой вопрос: кто ей сказал, за что арестовали Герцеля, и почему она уверена, что такое "жертвоприношение" может привести к его освобождению? – она не захотела ответить, смешалась, потом истерически закричала, что все товарищи и друзья Герцеля, как грузины, так и евреи, – предатели и шпионы. Она никому больше на свете, даже своим родителям, не доверяет, и только подлинные друзья, которых она приобрела в этом горе, поддерживают и правильно ориентируют ее во всем.

Я отказывалась верить своим ушам. При Герцеле всегда с нами ласковая и почтительная, сейчас она с такой холодной и беспощадной жестокостью готова была ввергнуть в смертельную опасность отца, который Герцелю был дороже жизни, и всю семью, исходя лишь из нелепого и бредового предположения, что этим она "заслужит" освобождение Герцеля!

Что это – плод расстроенной психики, или она действует под чьим-то сильным влиянием? Невозможно было отделаться от мысли, что кто-то, воспользовавшись ее отчаянием, явился ей в качестве "ангела-хранителя". Но кто и с какой целью внушал ей столь подлые, опасные – в первую очередь для самого Герцеля – и одновременно глупые мысли?

К несчастью, разговаривать с нею на языке логики и разума было невозможно…

Между тем в городе упорно циркулировали слухи о скором освобождении Герцеля. Находились знакомые, которые приходили поздравлять.

Не исключая возможности того, что в атмосфере ненависти и подлости Герцель мог стать случайной жертвой мелкой клеветы со стороны какого-нибудь завистника из среды писателей, я все-таки считала необходимым найти способ написать об аресте Герцеля лично "вождю" (десятки тысяч заявлений на имя Сталина не уходили дальше столов низших чинов в органах).

Я решила обратиться за помощью к Секретарю ГрузЦИКа – моему бывшему учителю.

В школе, в старших классах, историю и обществоведение нам преподавал один из любимейших нами учителей – Васо Эгнаташвили. Очень начитанный и эрудированный, он умел рассказывать живо и увлекательно, выходя часто за рамки школьной программы. По-крестьянски простой, общительный, он относился к нам как старший товарищ. Любил и прекрасно декламировал грузинских поэтов. В те годы всеобщего обнищания интеллигенции, он был беднее всех наших учителей. Работал он один, и скромное жалованье школьного учителя едва кормило семью из пяти душ. Зимой он ходил в полотняных брюках и туфлях.

Ко мне он относился с большой теплотой. Иногда по воскресным дням приглашал к себе домой и помогал в составлении литературного журнала, который я выпускала в школе.

Он жил недалеко от нас, на Гановской улице, в двух маленьких, бедно обставленных комнатах. Занятия наши продолжались не долго, его чересчур живые и резвые мальчики переворачивали весь дом, мешая нам работать. Тем не менее, общение с ним всякий раз чем-то обогащало меня, и я вспоминала о наших встречах с благодарностью.

Сразу же после появления Васо в школе поползли слухи – один другому передавал по секрету, что он незаконный брат Сталина. Говорили об этом и в городе. Почему-то эта контрастность положения "братьев" еще больше возвышала его в наших глазах, делала его гордым и романтичным.

Прошли годы. Я окончила университет. Васо Эгнаташвили я больше не встречала. В начале 30-х годов вдруг заговорили о нем. Вскоре он стал секретарем ГрузЦИКа. У него был старший брат – Константин, о котором рассказывали, что он работает в Кремле – не то комендантом, не то в хозчасти.

Когда из комендатуры позвонили и назвали мою фамилию, Васо сразу же распорядился впустить меня. Я вошла в роскошный кабинет, где в кресле одного из руководителей республики теперь сидел когда-то бедный и добрый мой учитель. Каким он стал, изменилось ли его сердце? Внешне он изменился – раздобрел. Одет в великолепный костюм. Стал медлительнее и сдержаннее. Принял он очень приветливо. Расспросил о моей жизни. Потом вдруг спросил.

– Как с Герцелем? Слышал, что его освобождают?

Тогда я изложила ему причину моего прихода и просила связать меня с его братом Константином.

Васо задумался, потом взял бумагу и начал писать. Письмо вложил в конверт и отдельно на бумаге написал телефон Константина.

– Во всяком случае, – сказал он, – заявление ваше передать в руки, думаю, он сможет.

Встал и, как будто извиняясь, сказал:

– Вы понимаете хорошо, что я ничего сделать не могу.

Я понимала! Он хотел сделать хорошее, но не мог. Бедный. То, что он сделал, и это выходило тогда за нормы поведения ответственных лиц.

По настоянию отца, 10 июня мы с сестрой уехали из Тбилиси. Провожая нас, отец и Хаим старались быть бодрыми, убеждали, что мы скоро получим телеграмму об освобождении Герцеля. Но, прощаясь и целуя меня, отец вдруг сказал:

– Что бы ни случилось – держись с достоинством!

Верил ли отец в душе в возможность скорого освобождения Герцеля или делал вид, что верит, лишь бы скорее удалить меня из Тбилиси?

По дороге в Ленинград я остановилась в Москве, где мы с Меером намеревались встретиться с Константином Эгнаташвили.

Я позвонила ему поздно ночью. Он оказался дома. Назначил свидание на утро, у музея Ленина.

Мы с Меером были на месте в назначенное время. Скоро подошел Константин. Я его сразу узнала по описанию Васо. Это был пожилой, но высокий и стройный человек. Он внимательно прочел письмо брата и тут же порвал.

– Дайте ваш пакет. Васо очень просит. Я это сделаю непременно. Думаю, что завтра у меня будет случай. Вы не звоните, дайте ваш номер телефона – я позвоню завтра ночью… с улицы… Ждите моего звонка.

Потом посмотрел на нас, покачал головой и сказал:

– Дети, вы не знаете, какое трудное время!

И ушел по направлению к мавзолею Ленина.

На другой день мы с Меером, затаив дыхание, сидели у телефона. Ночью, в половине второго, раздался звонок, и я услышала три условленных слова на грузинском языке. Они должны были означать, что пакет передан «в руки».

Мы с сестрой уехали в Ленинград, и там началось томительное ожидание известий из Тбилиси.

Прошел июнь, настал июль, а из Тбилиси не было никаких вестей.

Наконец, 10-го, в душный июльский день, пришла телеграмма от неизвестного лица: "Папа, Хаим заболели".

Впереди дороги… дороги и слезы!

Прошло всего два с половиной месяца с тех пор, как я оставила родительский кров, гордая и счастливая сознанием, что я родилась и выросла в этом доме. Здесь царил свой особый мир, в котором еще с колыбели учили высоким идеалам любви и служения своему народу, научили страдать страданиями нашего народа и гордиться его несокрушимой волей и стремлениями к утверждению добра на земле. Необычайная душевная сила отца породила здесь такую крепкую любовь и душевную близость между членами семьи, что один бывал счастлив счастьем другого и каждый страдал от боли другого.

И вот стоило мне покинуть родительский кров, как за мной погнался злой рок и принялся наносить мне удар за ударом, угрожая разбить мой боготворимый дом, мой мир.

Жизнь выкинула меня за борт. Передо мной лишь узкая, темная тропинка, которая или быстро приведет меня туда же, где сейчас отец и братья, или заставит ходить по мукам неизвестно сколько времени и таскать на себе тяжкую ношу страданий, которая неизвестно где и когда раздавит меня.

В дом семьи Эпельбаум вслед за мной вошли печаль и горе. Всех охватили страх и напряженность. Была ли я вправе взвалить на плечи мужа, несмотря на его горячую готовность служить мне поддержкой и опорой, такое тяжелое бремя, и мог ли он все это вынести, человек, по существу, еще очень далекий от мира нашей семьи? Или, может быть, во имя укрепления и счастья только что созданного семейного очага я должна была отмежеваться от всего святого в моей жизни? А может, честнее и правильнее – сегодня же, сейчас же – перерезать все нити личного счастья и пойти одной навст