Проклятье Жеводана — страница 35 из 53

– Уймись, – строго пригрозил я. – Не то узнаешь, что это такое.

* * *

Этому не было объяснения.

Когда я поднялся наверх и затворил за собой тяжелую дверь подвала, я зарекся не пускать туда сына, но не был достаточно тверд в своем решении. Едва ли существовало что-то сильнее звериного голода. Даже самые подлые твари отступят от своих замыслов, когда от голода мучительные боли скрутят им кишки.

Так я думал до того, как зверь придумал кормиться лишь с руки моего сына. На иной кусок чудовище даже не смотрело. Мерзкая морда кривилась, и новые морщины выступали на носу, когда это животное принюхивалось. И лишь почуяв, что пищу принес именно Лю, гибрид приступал к еде. Раздавалось отвратное чавканье, с которым пасть смаковала каждый кусок, брошенный его избранником.

Чудовище смотрело то на меня, то на сына, выглядывая оттуда, из темноты. Мое сердце чуяло подвох от этой скотины, и теперь я повадился держать карабин в подвале.

Мне и в голову не приходило умертвлять плод своих многолетних трудов – у меня попросту не хватило бы на то сил. Однако недалек был тот час, когда эта скалозубая скотина дерзнет на какую-то выходку, и будет очень кстати припугнуть ее резким выстрелом.

Меня печалило, что Лю не видел и не разделял моей настороженности относительно зверя, а мне не хватало жесткости в общении с ним.

* * *

Это была долгая зима. Время тянется дольше, если чего-то ждешь, а уж когда ты сам без понятия, чего именно, – оно вовсе встает на месте. Упрямо оно упирается, как толстобокий осел, груженный плетеными корзинами, подгоняемый чернокожими мужами далекого Алжира.

Этот образ пришел мне, когда я записывал очередной свой сон. Истории в привычном понимании я не мог сложить ни в голове, ни на бумаге. Мне не понравилась та заметка, что вышла из-под моего пера, просто пустая писанина.

Глубоко вздохнув, я откинулся назад и закрыл глаза, прислушиваясь к скулящим ветрам, что скреблись в окна. Я не собирался их впускать, и мне бы не дали так поступить мои заботливые коллеги-«Стефаны», особенно в свете легкой простуды, как думалось им.

Я-то знал, что ослабление моего тела было вызвано в первую очередь моей душевной тревогой относительно той хитрющей твари, запертой у меня в подвале.

Мое сердце покоробила скверная мысль – я остыл к своему зверинцу. Я не думал ни о молодой суке, которая должна была разродиться где-то к марту, ни о резвом молодняке, с которым я уже толком и не играл. Теперь все мои мысли занимал только тот скверный долговязый зверь с ублюдским оскалом и мерзким смехом.

Этой зимой Лю намного реже бывал в подвале. Скорее всего, мальчику было обидно, но я не мог рисковать. Больше всего я боялся, что мне придется пустить оружие в ход. Я не смогу объяснить сыну, что ружье не заряжено, что выстрел этот лишь для того, чтобы приструнить зверя.

Я ни за что не простил бы себе, если бы мой мальчик взглянул на меня и счел бы охоту славным ремеслом. Лю спускался со мной только при крайней необходимости, для кормежки злостного пса, который тихо хихикал себе под нос. Зверские выходки на какое-то время прекратились. Нутро этой твари подсказывало, что нынче наступила зима, и стоит поубавить аппетит.

Животное вело себя покладистее, и на какое-то время я мог вздохнуть спокойно. Природа брала свое. Зверь есть зверь, и от этого никуда не деться.

Сонливость, неведомая мне доныне, нахлынула на меня, будто бы я сам был медведем или какой-то прочей лесной тварью. Пробуждения давались тяжело, насилу, а засыпал я без задних ног. Пришлось на какое-то время отложить работу в госпитале, вернее, в морге и операционных. Я по-прежнему нес свой долг здешнего хозяина, обходил больных, следил за протеканием их болезней, охотно внимал советам «Стефанов» и сам давал наставления, ежели кто и спрашивал.

Такое утомление было для меня в новинку. Я спал достаточно, даже больше, чем следовало, но сон перестал давать мне силы. Сомнений не оставалось, я истощен не телом, а разумом и душой. С горбатым долговязым ублюдком надо было что-то делать. Я боялся упустить то время, как зверь был ослаблен этим гнетущим февралем, сырым и склизким. Удрученный и немощный, мой разум твердил простую истину: этот зверь мне не по зубам, и давно стоило смириться.

Однако, если бы я так быстро и легко предавался скверным порывам отчаянной меланхолии, я бы еще в юном отрочестве, как у нас принято говорить, «ушел бы пораньше». Я жил вопреки, я жил упрямо и не внимал этому невидимому подлому демону, который нашептывал мне подобные мысли.

Впервые за эти долгие годы я спустился в подвал и ужаснулся своей немощи. Мои глаза не различали во мраке предметов. Я точно знал наизусть их устройство и расположение, мне не было нужды их видеть. Однако ледяной ужас пробил всего меня насквозь. Я был готов к любой измене, но не к тому, что мое собственное тело воспротивится мне. Будучи человеком науки, разумеется, я был готов к старению, что глаза мои ослабнут, как и всякий орган, они изнашиваются покуда служат своему хозяину.

Это было иное чувство. У меня довольно часто случалось работать ночью, когда Лю уже спал. Никакой нужды жечь свечи и фонари у меня не было, и я преславно справлялся в кромешной темноте, и мог угадать даже очертания черношерстного Алжира. Что-то абсолютно иного порядка преломилось во мне. Я был истощен.

Мне все отчетливей виделось, как я сам себя загоняю в ловушку, и выход из нее кажется таким простым и очевидным, но это лишь сейчас. В ту зиму я был потерян.

* * *

Так больше продолжаться не могло.

Близился теплый май, благодатный, душистый. Не припомню такой щедрой весны давно. Ветра ласково несли пряные ароматы с лугов и дразнили чистую гладь озера. Вода уже достаточно прогрелась, чтобы открыть сезон купания. Больные, не имевшие особых на то противопоказаний, с большим удовольствием ходили сюда на берег.

Цветуще-медовое великолепие лугов царственно плыло в здешнем воздухе. Каждый вдох давался легко и свободно. Цветочные островки оживили Святого Стефана. На подоконниках стояли вазочки, горшки и стаканы. Подопечные и мои коллеги, видя мое самое что ни на есть искреннее одобрение этой затеи, охотно приносили луговые букетики. В одной палате даже красовалась морская лилия. Большая кувшинка не могла довольствоваться узкими горлышками и плавала в большой медной миске, окаймленная греческим узором. Вот так поэтично преобразился Святой Стефан накануне своего юбилея, ведь со дня основания госпиталя уже минуло десять лет.

* * *

Отголоски недавней войны все еще скверно сказывались на деревне. Еды было мало, и она была дурная. Чтобы сыскать доброго мяса, мне пришлось пойти против совести и разрешить охотникам из деревни раздобыть дичи. Эта мера была исключительной. Покуда Господь дал мне владеть этими лесами, земля не будет обагрена кровью на потеху или для забавы.

Все не было напрасно. Двадцать восьмого марта 1764 года Святой Стефан открывал свои двери. Праздничные огни освещали здание и улицу. Дети под предводительством Лю совали в фонари, к самому пламени, сухие травинки. Никто не посмел бранить моего сына, и эта шалость им сходила с рук.

Судя по количеству ответов на разосланные приглашения, ожидалось много гостей. К вечеру эта тихая, мирная и отрешенная обитель наполнилась доныне неведомым оживлением. Гости все прибывали, радостно целовались со мной и со «Стефанами». Столько добрых благословлений едва ли слышали мои уши за всю мою жизнь. Пригубив бойкого шампанского, я с особой теплотой принимал похвалу в адрес собственного детища.

Сейчас, в сгущающихся по-летнему медленно сумерках, золото, что лилось от фонарей, становилось богаче, как насыщается вино с годами. Дрожащие от легкого ветерка язычки пламени шутливо раскачивали длинные тени. Тогда, стоя на каменном крыльце и любуясь игрой огня и ночи, я не догадывался о госте, чья карета уже неумолимо близилась.

Ловкий парнишка-кучер спрыгнул со своего места и, отряхнув дорожное пальто, поспешил открывать дверь своему господину. Узнать прибывшего раньше времени не было никакой возможности. Когда же петли тихонько скрипнули, мне показалось, что зрение решило вновь жестоко подшутить.

Франсуа де Ботерн, мой дорогой кузен, видимо, заметил меня раньше, чем я его. Поверх его темно-бордового камзола белело пышное жабо с крупным аметистом в золотой оправе посередине. Волосы были убраны назад в хвост и схвачены лентой, наподобие того, как носил мой отец. Он отпустил каштановые усы, что красили его мужественное загорелое лицо. Щеки немного впали, что жестче очертило скулы. Больше всего мне не давал покоя его взгляд – вот тут перемену я однозначно уловил, но никак не хватало слов описать ее.

Какое-то время мы глядели друг на друга, удивляясь тем переменам, которые так щедро преподнесли годы. Ни у одного из нас не было слов, чтобы начать разговор. Кучер сел обратно на свое место, чтобы отогнать карету. Видимо, из всего семейства де Ботерн приехал лишь Франсуа. Моя рука сама собой поднялась в приветственном жесте. Губы кузена дрогнули слабой улыбкой. Я стал спускаться с крыльца, а Франсуа, напротив, спешно поднялся. На середине мы крепко обнялись.

* * *

Вечер дышал покоем. Цикады стрекотали, притаившись среди сочных трав и цветов. Пока в стенах госпиталя играла музыка и занимался бал, мы с кузеном пошли на опустевший пляж, в деревянную беседку. Спинки стрекоз переливались в слабом отсвете далеких фонарей.

– Это место преобразилось благодаря тебе, – вздохнул Франсуа.

– Ты застал Святого Стефана в благоухающем благолепии, – ответил я. – Сейчас луга принарядились. Приезжай как-нибудь в конце октября или даже в ноябре. Вот тогда тут не будет ничего, кроме промозглых косых дождей и голых деревьев. Я рад, что ты прибыл в самом преддверии лета. Но поверь, моей заслуги в этом нет никакой.

Кузен усмехнулся и помотал головой.

– Ты не меняешься, – пробормотал он.