Я содрогнулся: тыльная сторона левой ладони, почти до самого локтя, была вся обезображена круглыми точками ожогов. Следы от потушенных сигарет?! И ногти. На правой и на левой руках, некоторые из кончиков пальцев, тонких и изящных, словно пустые глазницы, зияли отсутствием ногтей. Впрочем, на оставшихся маникюра у женщины не было.
Всё это время Алехандро неотрывно смотрел на нее. Вернее, это следовало назвать любованием. Уже несколько минут перед ее появлением мы сидели в томительной тишине. Алехандро, будто забыв обо мне, молчал о чем-то своем, такой же потухший, как калебаса в моих руках.
Теперь он преобразился, глаза его вновь заблестели, как родники, что наполнились живой родниковой водой. Направляя дымящееся серебро тонкой струи точно в горлышко, женщина несколько раз оглянулась на Алехандро. Удивительно: струя воды из длинного носика чайника при этом ни разу не дрогнула, не задела обитые металлом края калебасы. Этот немой разговор двух взоров под журчание воды лучше всего говорил об их отношениях.
– Познакомьтесь, это Мария, – произнес Алехандро после того, как женщина поставила тяжелый чайник прямо на пол. Она с готовностью и открытой улыбкой протянула руку, ту самую, которой наливала воду. Тонкая, сухая и твердая ладонь решительно пожала мою. Умные, выразительные, лишенные малейшей косметики глаза оказались такие же нежно-зеленые, как изумруды весенних каштанов. На женщине не было никаких украшений.
Так же, как появилась, не промолвив ни слова, она удалилась, провожаемая нашими взглядами. И оставила тишину. Но молчали мы совсем по-другому. Калебаса на полу рядом с чайником дымилась, источая оживший аромат матэ.
– Боливия… Тогда, у истоков герильи, вся она казалась нам апельсиновой рощей, – проговорил Алехандро. – А, вернее, Каламина… Питомник райских деревьев, откуда мы хотели рассадить саженцы по всей Латинской Америке. Мы очень хотели этого, и многое готовы были за это отдать…
– Руки… У Марии… – вырвалось у меня.
– А-а… ты заметил, – голос Алехандро почти не изменился. Только стал чуть-чуть глуше. И взгляд потемнел.
– Её нежные, волшебные руки… – на секунду он умолк, и словно стряхнув с себя что-то, продолжил: – Ты не видел ее спину и грудь… Они пытали ее: прижигали сигаретами кожу на руках и груди, вырывали ногти, избивали коваными офицерскими сапогами, без воды и хлеба держали в карцере… Мария никогда не сможет иметь детей… Она была членом подпольной городской организации в Ла-Пасе. Той самой, куда входила Лойола Гусман. Вся сеть оказалась разгромлена. Подпольщиков арестовали, жестоко издевались над ними, выбивая признания. Лойола Гусман выпрыгнула из окна жандармерии, с третьего этажа, пытаясь покончить с собой. Чудом осталась жива… В августе 67-го…
В тот самый месяц, когда мы без воды и пищи, доведенные непрерывным преследованием солдат и болезнями, барахтались на границе сумасшествия… Мы каждую минуту готовились встретить смерть. Как избавление. Тот самый месяц, который сам Фернандо назвал «черным»…
Мы блуждали по «Красной зоне», как лунатики. Казалось, последние силы покинули нас, но голос командира снова и снова поднимал нас, подгоняя, как непослушное стадо. Нас влекла единственная цель: отыскать тыловой отряд Хоакина. На две группы мы разделились еще в апреле. Фернандо – тогда он еще был Рамоном – во что бы то ни стало хотел вывести из окруженной войсками «красной зоны» Француза – Дебре и Пеладо – Сиро Бустоса.
Вернее, эти двое очень хотели. Просто до ужаса, до стенаний и плача желали спасити свои драгоценные шкуры. Начались бои, сельву стали бомбить и поливать напалмом, эта парочка чуть не каждый день принялась закатывать Рамону истерику, требуя вывести их из зоны. Конечно, они нужнее всего Материнскому фронту там, в сытом Париже и беззаботном Буэнос-Айросе…
Еще в лагере, после первых бомбёжек Рамон назвал эти налеты «проверкой на партизана». Психологически падающие бомбы и взрывы очень легко нагоняли страх. И сразу было видно, кто как себя вел: как мужчина, или как мерзкий койот. Вот тогда Камба, Чинголо и другие подонки впервые показали своё омерзительное нутро «кандидатов в бойцы». Эусебио и Чинголо во время первого налета наложили в штаны и обмочились. А Таня, которая вела себя бесстрашно, успокаивала их потом, как старшая сестра, и стирала запачканные говном штаны этих подонков. Француза еле отыскали: он забился под корягу метрах в трехстах, в глубине сельвы и не хотел выходить.
Француз и Пеладо не давали Рамону покоя. На каждом привале они как клещи-гаррапатос, буквально впивались в него, не давая отдохнуть, лихорадочно приводя свои трусливые доводы. Рамон почти с ними не спорил, лишь молча глядел им в глаза. Сколько правды о том, что он о них думает, говорил этот взгляд! Я бы после такого, честное слово, пустил себе пулю в лоб. Но их драгоценные шкуры выдержали и это.
И тогда он принял окончательное решение. Он последовал непреложному для себя закону – закону человечности…
Отряд разделился на две группы. В первую – группу авангарда во главе с самим Рамоном – вошли наиболее выносливые и боеспособные. Нам предписывалось без остановок двигаться к северу и, проскользнув сквозь армейские патрули, вывести парочку в район Кочабамбы.
Во второй – тыловой – группе оставались обессиленные и больные. И «кандидаты в бойцы», как их называл Рамон. А по сути – «кандидаты в предатели», «камбы», слизняки-переростки…
Приказ о разделении, словно мачете, рассек наш отряд пополам. Это произошло неподалёку от Белла-Висты – нескольких убогих хижин с до смерти перепуганными крестьянами, на берегу небольшой речушки Икиры. Мы молча обнялись со своими боевыми товарищами и тронулись в путь. Только Фернандо и Таня замешкались чуть поодаль…
Он держал под уздцы свою лошадь, и тяжело навьюченное животное скрывало их от любопытных глаз. Казалось, они о чем-то беседуют. Но, проходя мимо, я невольно обратил внимание на молчание, ядовито-зеленым саваном нависшее над ними. И оглянувшись, увидел…
Словно вспышка фотокамеры, мимолетный взгляд навсегда запечатлел этот моментальный снимок в моем сердце. Лицом к лицу, на расстоянии меньше вытянутой женской руки, они молча смотрели друг другу в глаза. Фернандо стоял вполоборота спиной, и лицо его скрывали пряди выбивавшихся из-под берета косматых волос и курчавившейся бороды.
А Таня… Нельзя было смотреть на нее без боли… Всё тело её колотила крупная дрожь. На её прекрасном лице, запрокинутом вверх, к нему, пылал яркий болезненный румянец и крупная испарина покрывала потный лоб с прилипшими белыми прядями… Уже несколько дней ее лихорадило, по ночам она бредила и металась в своем гамаке, словно связанная, непрерывно бормоча что-то о том, чтобы ее зачислили в отряд полноценным бойцом и дали винтовку.
Фредди Маймура, вступивший к нам добровольцем, днем и ночью за ней ухаживал. Придя в отряд, он имел за плечами диплом медика, молодость и уйму прочитанных о революции книг. «Бумажные представления», – как шутил командир. Что ж, бумага хорошо горит, и он постоянно вспыхивал, споря о судьбах мирового марксизма. Именно так, не иначе, как во вселенском масштабе. У него еще только начинала пробиваться борода…
Действительно, спорить у Маймуры не получалось: каждый приводимый им довод шипел, будто его, раскаленного докрасна, только что вынули из кузнечного горна. И вот так, с горячностью, он их выпаливал, один за другим, чуть что – обижался, а потом мог целыми днями не разговаривать.
Фредди очень дружил с Просфорой – Антонио Хименесом – одним из лидеров боливийского комсомола. Тот тоже добровольно примкнул к отряду. Как только узнал о партизанском движении, сам разыскал Коко. И не испугался анафемы боливийской компартии. Впрочем, мы все получили отлучение от епархии Монхе… А эти двое – Просфора и Маймура – их убеждения, на самом деле, были замешаны на святом тесте. Их убеждения – вера в справедливость и истину – натянутые, как струны на гитару максимализма, звонко звенели при малейшем прикосновении.
Потому и Таня их так отмечала. Их души жаждали гармонии, а её зоркое сердце обладало способностью разглядеть, уже в скорлупе, живой комочек цыплячьего солнышка – будущего нового человека. Хотя её отношение – эту горячую смесь материнства и заботы старшей сестры – как теплый, уютный охранительный покров Пречистой Девы, ощущал на себе каждый из нас…
А Фредди Маймура… Его отношение к Тане напоминало молитвенное обожание. Как рыцарь-странник в услужении у своей госпожи, совершающий подвиги во имя Прекрасной Дамы…
Хотя все мы, пожалуй, тогда пребывали в состоянии влюбленности в Таню. В ее взглядах и повседневных заботах о каждом – ведь она обстирывала нас и обшивала нашу одежду, неотвратимо превращавшуюся в обноски – брезжили проблески той любви, которую каждый оставил дома и по которой теперь тосковал.
Тоска, ноющая и навязчивая, как фантомная боль в ампутированной конечности… Это началось еще в Каламине, и чем дальше, тем тяжелей и мрачнее…
Тоска по дому, по родным, по любимым преследовала нас по пятам, обретая реальные черты в наших воспаленных мозгах, неотступно дыша в затылок, пока мы продирались сквозь нескончаемые заросли. Но тогда мы еще были отрядом, одним целым…
Многие, особенно кубинцы переняли у своего командира привычку вести дневник. Позже это вышло нам боком, но поначалу Рамон приветствовал, когда на привале бойцы доставали свои блокноты и принимались что-то записывать. Он говорил, что дневник полезен для анализа ситуации и самодисциплины. Исподволь дневниковые «десятиминутки» превращались в любовные монологи в адрес дома. Покачиваясь в своих гамаках, не замечая тучи назойливых москитов, они корпели с отрешенными взглядами, с карандашами и ручками в почерневших, истресканных пальцах, бормоча под нос, словно в бреду, драгоценные имена. Пачо постоянно твердил о своей ненаглядной Тэрри, Вильегас покрывал нескончаемыми поцелуями Гарри и Кусти.