ых, самодельных мокасинах сопровождалось падением, синяками и ссадинами к пущему веселью конвоя. Он не стонал, не выкрикивал свою боль, словно проглатывая её, проходившую внутрь с гримасой неимоверного на его еле видном лице, заросшем бородой и нестриженой шевелюрой.
– Что вы делаете!? Помогите ему! Вы видите – он не может сам встать! Он задыхается от астмы! Перевяжите ему рану! – вскрикивал другой со связанными за спиной руками, тот, кого вели следом. Это повторялось каждый раз: видя, как оступался и падал первый, он кидался на помощь и пытался помочь. Но руки его были связаны; он приседал спиной, чтобы сзади захватить хрипящего, лежащего в пыли и молчании раненого командира, и, не выдержав, обессилено валился рядом под рев и улюлюканье тут же окружавшей их своры. Стража просто зверела от лицезрения этих мук беспомощности. Стражники, словно в каком-то безумном соревновании, стремились переплюнуть друг дружку в издевательствах и глумлении.
– Давай, давай, помоги своему команданте!
– И ещё позови Фиделя на помощь. Где же он, почему не спешит к своему закадычному другу?! А ну, покричи, может, он тебя услышит?
Свист и хохот вплетались в струение адских жаровен, растворяясь в раскаленном разливе пекла.
– Ставлю обойму патронов, что он не поднимет…
Вилли, рыча, в остервенении, орудуя лбом, тычками в спину помог командиру сесть, а потом, в наступившей вдруг тишине, схватился зубами за ворот синей куртки. Он что есть силы тянул удивительно легкое тело своего командира – сначала на коленях, а потом вскарабкавшись на ноги – и разом заткнувшиеся солдаты немо стояли вокруг плотным кольцом, растерянно наблюдая, как они поднимаются.
– Что сгрудились, как сборище ослов?! – словно бичом, хлестнул по солдатским спинам окрик офицера с капитанскими звездочками. – Я вам устрою цирк. А ну вперед, ослы, марш…
Только поднявшийся всё не мог отдышаться, хрипами и надрывным сипением оглашая округу.
– Вы можете идти? – не таким приказным тоном обратился к нему капитан. Тень сострадания мелькнула в его упрятанном прищуром взгляде.
– Сеньор де ла Серна, – вдруг произнес капитан. – Теперь вы находитесь под моей опекой…
– Не… бес… покой… ся… – отрывисто выдавил пленник, всё ещё опираясь на плечо терпеливо стоявшего Вилли. И вдруг добавил:
– В одной… детской сказке… у деревянного человечка был выбор… превратиться в осла… или стать настоящим человеком…
– И что же он выбрал? – с ироничной улыбкой спросил капитан. – Он пошел по пути моих солдат и превратился в осла, ха-ха?
Связанный почти отдышался и уже самостоятельно стоял на ногах.
– Он стал человеком, капитан. Хотя ему немало для этого пришлось испытать. Он даже побывал в ослиной шкуре. И из него чуть не сделали барабан.
– Барабан? Забавно! – воскликнул капитан, закуривая сигарету и протягивая пачку пленникам. – Надо будет побеседовать на эту тему с нашим полковым дирижером. У нас явно не хватает барабанов.
– Даже у самого распоследнего осла есть шанс стать человеком. Ведь каждый из нас – лишь будущее человека, не так ли, капитан? Шанс есть у каждого… Совсем не то, что у барабана. Не так ли, капитан? Тому только и остается, что гулко отбивать дробь чужих палочек…
С этими словами пленник с косматой, бурой, как у льва, гривой побрел по тропинке, а следом за ним, почти ступая след в след, – Симон Куба… Он не отрекся от командира ни единожды и не трижды. Может быть, потому, что в этой забытой Богом деревушке отсутствовали петухи и некому было три раза прокукарекать. Вечны там были одни только камни…
– Стой здесь! – окрик сержанта хлестал изможденные фигуры пленных, словно бич погонщика. Капитан удалился в здание телеграфа, где разместился временный армейский штаб. Солдаты, воспользовавшись паузой и передышкой, но больше всего – отсутствием капитана, окружили свою добычу. Круг получился широким: к тем, что пришли в колонне, добавились стоявшие в оцеплении, опоясывавшем Игуэрру тремя кругами. Сначала охранники смущались, не в силах совладать с необъяснимыми приступами страха, смешанного с любопытством.
– Разрешите ему сесть… – сипло бормотал Вилли.
– Что-о!? Может, тебе ещё гамак натянуть, грязная партизанская свинья?! – взвился сержант и ткнул дулом своей винтовки в щеку Симону Кубе, чуть ниже левого глаза. Он словно подстегивал сам себя, стараясь своей грубостью преодолеть необъяснимую робость, охватывавшую его в присутствии этого пленного.
Глубокая ссадина на долю секунды блеснула на щеке Симона Кубы содранной кожей и тут же заполнилась кровью, закапавшей со щеки на убитую солнцем, пыльную землю. Один из солдат, коренастый и дюжий, с коротко стрижеными волосами и глазками, горящими злобой из-под выпиравших надбровных дуг, растолкал сгрудившихся.
– Смотрите, кровь ещё сочится из его раны. Неужели тебе больно? Смотри, какая алая у тебя кровь!.. Смотрите, прямо кровь ягненка. Не из чаши Христовой ты её нацедил? А? Отвечай! Он молчит, глядите-ка! Он не желает разговаривать! А знаешь, как больно было моему другу Моралесу, которому ты засадил пулю прямо в живот? – он вертелся волчком вокруг неподвижно стоявших пленных. – Бедный Мануэль… Ему было очень больно… Он ещё час жил, хотя жизнью это может назвать последний подонок. Он извивался, как змея, и вопил, и плакал, а потом кричал, всё громче и истошнее. Странно, ведь силы покидали его, и он должен был кричать тише… Этот крик снится мне каждую ночь. И кровь, которая, не переставая, хлестала из его продырявленного живота… Она не была такой чистой, как твоя вонючая партизанская кровь. А знаешь, почему?! Она была черной и густой, вперемешку с жидким говном и не переваренной кукурузной кашей она лезла из дыры в его животе… Ты слышишь?! Мануэль не послушал меня и перед самой засадой нажрался этой чертовой каши, которую приготовил со свининой толстяк Сантос. Да, она чертовски хорошо пахла, эта чертова каша. Но она совсем нехорошо пахла, когда лезла вместе с кровищей из дырявого живота Мануэля…
Куба, перекинув руку командира через плечо, поддерживал его, обхватив за спину. Какого неимоверного напряжения ему стоило удерживать командира на ногах, можно было угадать по моросящему дрожанию бледного и грязного, измазанного потом и кровью лица. Командир, казалось, потерял сознание. Высокая его фигура как-то сложилась в знак вопроса, навалившись на здоровую левую ногу, и весь словно погрузился в медитацию, откинув голову с полуприкрытыми веками, из которых белели белки закатившихся в беспамятстве глаз. Только его грудь, словно какой-то неведомый зверь, спрятанный под грязной формой, надрывно ревела и клокотала на каждом вдохе и выдохе.
Потерявший своего друга уже почти бесновался. Казалось, сейчас он накинется на пленных и начнет рвать их зубами, белыми, как обглоданная кость, сверкавшими на солнце, когда он, тряся головой и брызгая слюной, растягивал на лице жуткую улыбку теряющего рассудок.
– Солдат… – окликнул вдруг его голос. Прозвучал он так неожиданно и так веско, что бесновавшийся замер, в недоумении оглядевшись вокруг, ощупав глазами лица армейских товарищей, словно пытаясь найти в них опору.
– Солдат… – только тут все, остолбенев, осознали, что говорит пленник, тот, чей невыносимо пронзительный взор заставлял отводить глаза. – Мы с тобой на войне. Здесь возможны или победа, или поражение. Мне жаль Мануэля, но нам подобает делать, что должно. Свершится то, чему суждено свершиться. А на войне прежде иного должно вести себя, как мужчина…
– Эй! – окрик капитана заставил умолкших стражников послушно расступиться. Офицер, тот, что командовал рейнджерами в ущелье Юро и ещё двое, майор и полковник, вошли в образовавшийся коридор и приблизились вплотную к пленным.
Пот тёк с лысого лба по жирному, безбровому лицу полковника, попадая в узкие, заплывшие жиром щели глаз, заставляя того постоянно моргать этими узкими щелками. Он постоянно утирался носовым платком, и с каждым обтиранием лицо его становилось всё противнее. Просто улыбочка, самодовольная, торжествующая, тошнотворная, всё шире расползалась по толстым, блестящим от пота складкам.
– Нужна помощь врача, командир ранен, – собрав последние силы, заговорил Симон Куба.
– Помощь? – с издевательским недоумением переспросил толстяк. – Твоему командиру нужна помощь? Он же сам припёрся к нам в страну, чтобы оказать помощь несчастным боливийцам! Так неужели знаменитый сеньор Гевара, взявшийся помогать целому народу, не похлопочет об одном-то человечке – о самом себе?
Пленные молчали. И окружившие их военные. И робкие фигуры крестьян, собравшихся поодаль, на обочине улочки, ведущей в глубь деревушки. Несколько мальчишек, чумазых, покрытых вековой пылью родного селения, прижались к покосившейся, словно вросшей в землю стене местной школы. Власть жгучего любопытства была настолько неодолима, что они не обратили внимания на настойчивые призывы женщин вернуться. Некоторые из шикавших старух выглядели такими древними, что казались ровесницами вечных камней Игуэрры.
– Я не слышу ответа! – уже не столь торжествующе продолжил полковник. И улыбочка исчезла с его лоснящегося потом лица, словно вода в песок, утекла в окружившее их молчание.
– А? Сеньор Гевара, вы спите?! А в вашей ситуации надо бы о себе похлопотать. А то хлопнем прямо сейчас, ха-ха, – полковник захохотал и картинно схватился за кобуру. Несколько голосов подхватили было его хохот, но тут же смолкли. – Надо отвечать, когда тебя спрашивают.
Пленный, всё так же стоял, с прикрытыми глазами, опираясь на Вилли, откинув голову назад, и грудь под грязной униформой всё также жила словно отдельно от него.
– Оказать тебе помощь? – зашипел полковник, и желтая злоба вдруг расползлась по его лицу, словно жуткая, выползшая из вонючей норы ехидна. – А может, тебя сначала побрить?
Он схватился рукой за косматую бороду пленного и с силой дернул её вниз. Командир упал бы, если бы не Вилли. Впрочем, это было последнее, что сделал партизан-герильеро для своего командира. В этой жизни.