Оба раза я приносила ему фляжку, но не со священным питьем, а с заготовкой для него, без ароматной пены и добавок, дающих ему святость. Однако брат, не принадлежавший к числу старших монахов, еще не знал правильного вкуса священного напитка, и благодарил меня тихим молящим голосом, походим на отцовский в ту ночь, когда он вернулся домой с новой женой, обладательницей гибкого позвоночника.
– Вчера я видел сон, – сказал он мне, когда я пришла во второй раз. – Кажется, ко мне приходил Бог. Он велел мне быть храбрым. Это ведь хорошо?
Моя голова была полна мыслей о сладкой кашице для беззубых стариков, не способных жевать. От усталости весь мир казался стеной, расписанной яркими красками.
– Ты и так храбрец, – шепнула я, протягивая ему мясо, завернутое в широкий лист. Я запекла его в глине, как мы делали раньше.
Это была птица, а не белка, но не думаю, что он заметил подмену.
Новолуние праздновали через три ночи. Пиршество действительно было очень торжественным. Кухня была похожа на огнедышащую гору, в недрах которой пылало пламя. Пташки, подручные кухарок, судомойки и шинковщицы метались из стороны в сторону, и только что не жонглировали горшками и провизией. Несколько пташек потеряли сознание, их вытащили наружу, облили затхлой водой, растерли и напоили разбавленным кислым питьем, чтобы поставить на ноги. Один из подмастерьев срезал пол пальца в корзинку с обжаренными в масле рулетами, но даже его пронзительный вопль затерялся в общем шуме и гаме.
Девушка по имени Гхани исчезла. Осталась только пища, танцевавшая под моими пальцами, пламя, окружавшее мои ладони, цветная стена мира, вращавшаяся вокруг, как та круглая яркая игрушка, которую однажды в детстве я видела в корзине торговца, и с плачем просила, хоть и знала, что мы слишком бедны, – так сильно мне ее хотелось.
Я упала, когда последнюю перемену сочных цветов вынесли через задние двери кухни, – как и почти все большеглазые пташки, которых Кали держала в своем птичнике. Нас отнесли в спальню – спать или умирать, кому как повезет. Возможно, сама Кали уложила меня на свою узкую душистую постель – к благоуханию примешивался запах немолодой женщины.
Я знаю, что Кали провела ночь на кухне, подперев круглый подбородок рукой. В другой руке, в кулаке, покрытом ямочками, она сжимала огромный мясницкий нож, и те, у кого еще оставались силы, отскребали котлы, блюда, горшки, сковородки, чистили шампуры, ложки и вилки. Я это знаю, потому что проснулась, когда охваченный суетой муравейник храма наконец вздохнул и его обитатели погрузились в сон.
В ту ночь, темную ночь новолуния, я могла идти, куда захочу. Хотелось бы, чтобы меня разбудил голос Хазы, протянувшись серебряной ниточкой сквозь мои уши, но все вышло не так.
Я очнулась, услышав стук окованного медью посоха во дворе нищих, где эти несчастные умирали, лежа на солнце – с каждым днем все чаще, сколько бы монахи ни присылали им остатков пиршественных трапез.
Келья брата оказалась пустой. Дальний конец каменного коридора был слабо освещен, и я как во сне шла между тенями, которые отбрасывали угасавшие факелы. Неровный тусклый свет провожал меня от одной тени к другой, черные розы расцветали за моей спиной, факелы задыхались и гасли.
Каждая маленькая тень рождала слабый звук – будто падал камешек.
Во внутренних дворах с высокими потолками было почти прохладно: камень упрямо противостоял изливаемому солнцем жару. Я видела палаты, в которых совершались мистерии Бога, блеск чертогов, в которых даже в эту священную ночь оставались несколько молящихся братьев, сидящих на подушках, набитых ароматными травами, и повторяющих священное имя – упражнение для невидимой сущности монаха, которое воспитывается не в храме, – но все покои пусты. Даже скрипторий, где зубило и кисть, камень и сплетенные волокна, раскрашенные камни и краски из растертых трав рассказывали священные истории, был сейчас похож на кухню.
Лишь в самом дальнем из внутренних дворов я увидела монахов, и сперва мне показалось, что я вижу тушу животного приготовленную к разделке, пока точат ножи. Она была подвешена за ноги, только ее очертания показались мне какими-то неправильными.
Я все поняла, но понимать не хотела. Только смотрела, и каждый волосок на моем теле, длинный или короткий, стремился встать дыбом.
Настоятель не спал. Его костлявые конечности были покрыты черно-красными полосами и пятнами, перевязаны сухожилиями, на плечах болталось нечто, похожее на некрасивый плащ, с головы был откинут капюшон – скальп с ежиком черных волос, отросших за полнолуние и еще одно полнолуние до сегодняшней ночи, когда на небе не было великого ночного светила.
– Я это ОН! Я это ОН! – выкрикивал старый настоятель пьяным голосом, и те из старших подручных, кто еще держался на ногах, подхватывали имя Ободранного Бога. Пыль и засуха владели мной, вдали, над зеленой грудью леса, трещали молнии.
Пленка с глаз настоятеля исчезла.
Я не дрогнула. Не затрепетала, услышав имя Ободранного Бога. Не сошла с ума, не онемела, не ослепла; богохульство не потрясло меня. Я видел лишь тело своего брата, блеск его суставов и красоту линий.
Его кровь, заливавшая внутренний алтарь великого храма, еще дымилась.
Некоторые из монахов в ту же ночь бежали. Уставшие храмовые слуги радовались тишине. Из нашего обмелевшего колодца вычерпали для стирки немало дурно пахнущей воды. Хмурые монахи сновали взад и вперед, глядя по сторонам дикими, полными ужаса глазами. В грязном белье попадались странные находки, но ведь и событие произошло великое. В келью Хазы, как обычно, отнесли поднос с едой. Поднос, как обычно, вернулся нетронутым.
Проснувшись в самый жаркий час дня, я заметила между пальцами своих ног засохшую грязь – не пыль храмовых покоев, не тонкую пленку желтой садовой земли, а густую и красную грязь, похожую на воду ленивой и почти пересохшей реки, поившей город. Сухой воздух почти стер ее цвет.
Кто будет рассматривать босые ноги кухонной пташки или даже поваренка… В то утро меня повысили. Каждая из тех, кто выжил и не сбежал, была повышена и получила пояс с ножом для чистки овощей, и еще нам позволили заплетать косы.
Кали заметно помрачнела, и привела в монастырь новую стайку пташек из взволнованного города. Сухой и голодный год согнал в город множество обездоленных.
Засуха грозила погубить урожай, листва на деревьях стала хрупкой, но всего через несколько дней должен был состояться праздник Сухой Луны. День, когда Хаза должен выйти из уединения и стать новым настоятелем… если случится чудо.
Теперь люди шептали, что Настоятель видит.
Нож для чистки овощей, светлое лезвие истончилось от постоянной заточки.
След красной речной грязи на пороге комнаты для разделки мяса. Отрез богатой и мягкой ткани, вынесенной из кладовой. Небольшое похожее на серп острие, разрезающее мышцы, отделяющее их от кости – мне так часто приходилось делать это ножами, которые были гораздо больше.
Сверток, опущенный в колодец, и рыночный носильщик, которому обещали заплатить за новую меру густой речной грязи.
Поджатые губы Кали, слушающей сплетни. Ее взгляд на поварят, согнувшихся над работой. Засолка. Маринад.
Особое блюдо для пира.
Две или три кухарки исчезли – возможно потому, что были умнее прочих и правильно истолковали слухи. Издалека доносятся отголоски, подобные дыханию сухого грома. Когда встречаются взгляды, в них всякий раз мелькает легкое сомнение.
Возможно, у тех, кто исчез между двумя праздниками, остались семьи в полях, по которым бродит жаждущий влаги тревожный голод. Дождей по-прежнему нет, хотя тучи собрались над лесом, храмом и городом, и далекими равнинами. А может быть, у них родня на рынке, где товара все меньше, и объявлен новый храмовый оброк – на сей раз на товары, а не на сыновей.
Прибыл гонец от губернатора провинции, ему показали трапезную полную мрачных и голодных монахов во главе с невозмутимым улыбающимся Настоятелем. Гонец, птица божия, уныло тряхнув перьями, колышущимися на головном уборе, удалился в глубокой задумчивости, не дожидаясь трапезы, которую следовало бы устроить в его честь, с нахмуренным лбом, едва задержавшись, чтобы бросить горсть монет нищим. Убогим деньги ни к чему, но те, у кого еще оставались силы, потянулись за блестящими кругляшами.
Праздник Сухой Луны приближался, однако приезд правителя, желавшего видеть его святейшество, задерживался. Огонь преградил ему дорогу, огненный зверь пожирал лес.
Луна, вставшая на закате накануне праздника, тусклым оком взирала на нас сквозь дым. Выйдя с кухни, я наткнулась на Старого Вриля, сидевшего в редкой тени у стены огорода и внимательно смотревшего на меня, как часто случалось в моих неглубоких беспокойных снах.
– Слушай, дядюшка, – я вложила ему в руки сверток со скудным подаянием. – Не ешь сегодня ночью остатки еды от праздничных блюд. Обойдись тем, что я тебе сейчас дала. Понял?
Простодушный дурачок усмехнулся, показав кривые желтые зубы, и помотал головой, как будто ничего не понял. Мне захотелось встряхнуть его или даже пнуть.
– Ничего другого не ешь! – торопливо проговорила я. Чем дольше я задержусь здесь, вместо того чтобы бежать обратно с ароматными листьями и длинными, тонкими и гибкими побегами пряностей, тем больше шансов, что меня заметят. – Ешь только это.
Он вновь замотал головой, застучал посохом по камням двора. Я побежала прочь, и как раз в этот, самый жаркий день несколько кухарок начали хвататься за животы и стонать, потому что колодезная вода приобрела дурной вкус. Как и речная, которую нам носили наверх в кувшинах.
Эта болезнь, как и все прочие, не коснулась Кали, но круглолицая Царица кухни сердилась, расхаживая посреди хаоса, и то и дело со звоном сбивала на пол огромные блюда.