Проклятие Ивана Грозного и его сына Ивана — страница 32 из 46

– Кто вы такая? Что вам надо? Вы с ума сошли? – верещал Тродлер, отступая от нее.

Женщина нависала над ним с какой-то ужасающей, парализующей неизбежностью, словно готовясь прихлопнуть его, как муху. Ох, как боялся Борис Соломонович, ох, как опасался, что наступит такой момент. Ох, как осторожничал. Но пугался он мужчин. Старый дурак. И ведь даже оружие у него было, и даже сейчас в кармане лежал пистолет. Но вот руки онемели. От страха он словно свинцом налился, не двинуться, не шевельнуться. Ох, беда! Ох, беда! И не крикнуть.

Борис Соломонович пятился вокруг стола, бессильно свесив руки вдоль тела. И тут вдруг, словно в тяжелом бреду, показалось ему вместо лица этой обезумевшей от голода сумасшедшей гражданки лицо с портрета, темное, с горящими глазами, бородатое, и вспомнил он вдруг и эту женщину, и этот проклятый портрет, и дурака Чугунова. А ведь пропал Чугунов, пропал! Сгубила его жадность, причитал тихонько Тродлер. Чугунова сгубила, и ему теперь пропадать! А все через картину эту проклятую. Ох, предупреждал он этих дураков, ох сколько раз им говорил, а теперь пропадать. Ему-то за что? И Борис Соломонович бухнулся на колени перед грозной женщиной, надвигавшейся на него со страшным бородачом.

Аграфена наступала на Тродлера до тех пор, пока тот, стеная и плача, не бухнулся на колени, прикрыв голову руками:

– Не я это, не я!

Аграфена плохо понимала, что он говорит, но его жалкая поза и плач подействовали. Злость в ней вдруг вся словно перегорела, оставив безмерную усталость и слабость. Она словно слепая наткнулась на стол, увидела хлеб, мешочек с крупой, пузырек с рыбьим жиром, выпустила из руки зажатые в ней безделушки и, схватив все это, засунула хлеб за пазуху, крупу и рыбий жир в карман, прихватила Репина и, наткнувшись неловко на косяк, выбралась из комнаты в прихожую. В щелку какой-то двери на нее испуганно таращился чернявый ребенок, кажется, девочка, ее тут же вдернули в комнату и захлопнули дверь. Аграфена выбралась на лестницу. Откуда только силы у нее взялись, скатываясь по ступеням на улицу, думала Аграфена, прижимая к себе неловко картину, удерживая за пазухой хлеб.

Выбравшись в подворотню, она остановилась отдышаться. Никто за ней не бежал. Прикрыв глаза, она отдышалась, потом отщипнула от буханки крошечный кусочек, положила в рот, наслаждаясь вкусом. Хлеб был черствым, напитываясь слюной, он делался мягче, голодный желудок сжимался, требуя немедленно проглотить его, но Аграфена не спешила, наслаждаясь вкусом. Про Тродлера она уже забыла. Она стояла, запрокинув голову, и медленно пережевывала хлеб, наслаждаясь самим процессом, не давая себе жадничать. Сглотнула. Ее руки тянулись еще к хлебу. Но Аграфена боялась. Боялась, что не сможет остановиться. А дома Степа. Ну, еще маленький кусочек, совсем маленький, чтобы дойти до дома, глядя на торчащую из-за пазухи буханку, уговаривала себя Аграфена.


Майор Ковалев шел по родному, памятному с детства городу, не узнавая улиц. С трудом сдерживая соленую влагу в глазах при виде разрушенных зданий, прозрачных от голода людей, словно тени передвигающихся по городу.

Он родился в этом городе, отсюда его увезли в эмиграцию после революции в далекий, прекрасный, но совершенно чужой Париж, сюда они вернулись всей семьей, еще вместе с дедом, надеясь ужиться с Советской властью. Принести пользу русскому народу, России.

Да-а. Наивные, застрявшие в старом, полном ностальгических иллюзий мире, люди. Деда расстреляли за контрреволюционную пропаганду, даже его знания и опыт, его незаменимость на производстве не спасли. Отец чудом выжил.

Когда они в 1926 году вернулись в Россию, Володе было семнадцать, его не было дома восемь лет. Тогда он почти не узнал свой город, но все же чувство облегчения, чувство Родины затмило в нем легкую горечь неузнавания. Он поступил в строительный институт, успешно закончил его и уехал в Саратов. Это-то и спасло его от ареста. Он строил завод сельхозтехники, когда в Ленинграде сперва его деда, затем отца арестовали, а мать в одночасье выселили с квартиры. Володя не пострадал. Он построил завод, влюбился, женился, увлекся авиацией, вступил в ОСОАВИАХИМ, научился летать и родил сына.

Дочь родилась в Ленинграде, отца к тому времени выпустили и даже восстановили на производстве. Вот эти пять предвоенных лет стали самыми счастливыми для семьи Ковалевых. Володя смог влиться в новую советскую жизнь, он жил интересами страны и незадолго перед войной даже вступил в партию. Ему нравился какой-то стихийный радостный дух нового государства, которое в одиночку противостояло всему миру и не сдавалось. Нравились непосильные задачи и богатырские свершения. Нравились бравые марши, звучавшие по радио, и казалось им тогда с женой, что все страшное, связанное с падением старого мира и со строительством нового, уже ушло навсегда и впереди только мир, счастье, радость.

Да. Так они думали. А потом было 22 июня. И все рухнуло.

Вспоминал Володя, пробираясь сквозь занесенные снегом руины жилого дома. Он смотрел на занесенные снегом, какие-то одичавшие улицы родного города и чувствовал, как ком подходит к горлу.

Счастье, что Маша с Таней гостили у ее родителей за Уралом, когда война началась. Хотя бы за них он был спокоен. Мама с отцом погибли еще в октябре во время бомбежки. Дом брата разбомбили, где он теперь? Неведомо. Так что навещать Володе в городе было теперь некого.

Володя приехал в Ленинград на один день, в генштаб, в командировку, с передовой. Он знал, что в городе трудно, не хватает хлеба и постоянные бомбежки. Но увиденное потрясло его. Потрясло так, как он и не ждал.

Он хотел добраться до дома, просто так. Взглянуть на родные стены, посидеть за столом, но сейчас, видя, что творится в городе, боялся найти вместо дома груду кирпичей. Да и что ему делать дома? Никого там нет, и смотреть не на что.

Володя шел по Знаменской улице, теперь улице Восстания, почему-то никак ему не давались эти новые названия, их было столько, у коренного петербуржца, каким был Володя, они просто не запоминались. Да и дома у них всегда говорили по-старому.

Он уже подходил к Ковенскому переулку, озабоченно глядя на часы. До штаба Ленинградского гвардейского истребительного авиакорпуса ПВО, что в Басковом переулке, он дойдет минут за пять, десять, а потом еще ждать машину часа полтора, прикидывал Володя, когда раздался сигнал воздушной тревоги.

Володя, оглядевшись по сторонам и заметив наискосок указатель бомбоубежища, бросился бегом к нему, стараясь не споткнуться на давно не чищенном тротуаре. По дороге он успел подхватить маленькую, закутанную в платок девочку, взять под руку ее мать, едва передвигавшую от слабости ноги.

Потом ему пришлось помочь еще двум женщинам и едва живому старику, обессиленно прислонившемуся к стене уцелевшего дома на опасной стороне улицы. В общем, когда налет закончился, Володя так и не успел спуститься в убежище, а тут еще через два квартала снаряд попал в жилой дом, и один из его углов обвалился.

Володя, дождавшись, пока осядет немного пыль, бросился туда, чтобы помочь в разборе завалов и поиске раненых. Теперь тоска и боль покинули его. Он был человеком действия.


На сигнал воздушной тревоги Аграфена не обратила внимания. Домой! Домой, скорее, к Степе. А налет что? Они каждый день, эти налеты, она уж привыкла. Не убило до сих пор, авось и сегодня пронесет.

Она инстинктивно жалась к стенам домов, сутулясь, втягивая голову в плечи, пряча свою добычу, воровато, боязливо, чтобы не потерять, чтобы не отобрали. Когда грохнуло над самой головой, Аграфена даже не поняла, что случилось, просто ее вдруг сплющило, пронзило болью, швырнуло на твердый тротуар.

– Женщина, гражданочка! – долетал до Аграфены далекий, словно зовущий за тысячи верст голос. – Гражданочка?

Хлеб! Вот первая мысль, вспыхнувшая в голове словно зарница мысль. Хлеб! Крупа, Степа! Аграфена потянула руки к груди, нащупала спрятанную буханку, наткнулась на острый угол. И сразу сообразила. Картина. А еще была боль. Обжигающая, пульсирующая в животе, и разгорался от нее пожар до самой груди, а вот ноги, наоборот, заледенели ноги, не было словно ног.

Аграфена испуганно открыла глаза и сквозь мутную поволоку увидела мужское лицо, в ушанке, шинели. Военный. Это хорошо. Этот не ограбит. Аграфена успокоилась.

– Живы? Ну, слава богу! – выдохнул военный. – Сюда! – закричал зычным голосом. – Тут раненый! – И уже к ней: – Потерпите, сейчас носилки принесут. Дайте-ка я пока на рану взгляну, – заботливо, словно себе под нос, говорил военный.

Теперь она его разглядела. Молодой. Наверное, еще сорока нет. Летчик. Это хорошо. Ранение у нее в живот. Значит, не выживет. Отрывисто, в такт своему неровному дыханию, думала Аграфена. Летчик не обманет. Не должен. Лицо честное, открытое. Раньше говорили благородное, теперь так не говорят. Надо спешить, пока санитаров нет. Она кое-как протянула руку, притянула его к себе.

– Басков дом, двадцать один, третий этаж, квартира семнадцать, брат умирает, – стараясь успеть и глядя в глаза летчику, говорила Аграфена, настойчиво, вкладывая в слова все силы, чтобы понял, чтобы пошел, чтобы спас. – Тут хлеб, рыбий жир и крупа. Донеси! – Прикрыла на секунду глаза, но тут же испугалась и снова впилась в него взглядом. – И еще картина. Не потеряй. Репин! Очень важно. Донеси. Степа. Квартира семнадцать! Обещай. – Она почувствовала, что сил осталось совсем мало.

– Живая? Что с ней? В живот? Будем грузить, – послышались над ней голоса.

Аграфена собралась и, притянув к себе ближе военного летчика, захрипела из последних сил:

– Басков, двадцать один, квартира семнадцать. Брат Степа. Поклянись.

– Клянусь. Не беспокойтесь. Все донесу. Прямо сейчас, – заговорил военный. Громко, убедительно, твердо. – Даю слово.